Как требовать от людей будущего высоких свойств, если в детстве они не постигнут душевной азбуки?
Да, из таких простых понятий, как добро, честь, совесть, вырастают долг, мужество, правда и героизм — все то, что делает человека человеком.
1960 г.
Авторитет
— Вот посудите сами, — сказал мне Сергей Андреевич, председатель Борщевского сельсовета. — Посудите сами, как тут сохранишь свой авторитет? Я вам верно говорю: без посыльного нельзя. Вот, к примеру, мне надо экстренно собрать заседание сельсовета, а посыльного нет. Что ж мне самому по хатам ходить, созывать? Эдак не заметишь, как свой авторитет потеряешь. Я и в центральные газеты писал, и Верховный Совет запрашивал, не отвечают! А как тут быть, посудите сами? Авторитет — дело не последнее. Как председателю без авторитета?
Слов нет, председателю сельского Совета без авторитета нельзя. Но, живя в Борщевке, я все время думала о том, что никакой посыльный не выручил бы вас, Сергей Андреевич.
Сквозь маленькое окно вползают сумерки, в хате почти темно. Передо мной смутно вырисовывается бледное лицо женщины. Платок повязан низко, по самые брови. Губы сухие, тонкие. Голос чуть хриплый. Ей трудно говорить, она задыхается, и все-таки говорить ей, видимо, легче, чем молчать.
— Вот говорят: колотись, бейся, а все надейся. А на что мне надеяться? Мне только и ходу, что из ворот да в воду. Вот послушай мою жизнь. Я с пятого года. Перед самой войной стали мы строить с мужем хату. Такая добрая была хата, вот только сенцы трошки не кончены. И война. Было пятеро детей — померли. Был муж — убило. Плакала, плакала, все очи выплакала. А потом опять замуж пошла за Евсеенко Трифона Кондратьевича. Вдовец. И дочка у него девяти годочков. Стали мы все вместе жить. И я сироту не обижала, у кого хочешь спроси, я ее, как свое дитя, любила, вырастила, я ее сильно жалела.
А потом муж мой помер. Остались мы вдвоем. И опять хорошо жили. А потом она замуж вышла и стала у меня хату отсуживать. За что, за что, скажи мне? Не хочу после этого на свете жить! Да попроси она, я сама бы на нее хату перевела. Я ее сама спрашивала: что тебе в приданое? Корову? Телку? Я все, что она просила, отдала. Да что мне надо? Мне бы только тихо свое дожить, зачем она меня так обидела? Зачем в суд пошла? Зачем доказывала, что хата не моя?
Я Маню, племянницу, позвала с собой жить. Она с мужем своим, Иваном, пришла и живет. И с детками. А суд хату надвое поделил. А Иван говорит: тесно тут, надо мне другое жилье подыскивать. Если Иван уйдет, я хату подпалю и сама сгорю! Не буду жить! Не хочу!
Что кричит в этой женщине? Одиночество и обида. Она уцелела после смерти детей, после гибели мужа. Теперь обида пришибла ее, отняла последние силы, и жить ей стало невтерпеж. Она не жалуется на суд, он, видимо, правильно поделил, по закону. Но какой же закон есть для этих двух женщин, если одна из них вырастила другую и, как говорят на селе, ни разу ее не обидела и все готова была для нее сделать? На селе говорят: родня мужа подбила на судебное дело. А где у дочери своя совесть? А где же односельчане, колхоз где? И где были вы, Сергей Андреевич? Почему не сказали: реши дело по-доброму, не обижай человека, который заменил тебе мать.
Нашлась бы у вас такая минута — не возникло бы судебное дело, не нанесли бы рану старому, больному, много пережившему человеку. Ведь не только хлебом жива «душа населения», она жива человеческим теплом и добрым словом. Да, тут доброе слово могло бы выручить, оно легло бы на чашу весов, как слиток золота, перевесило бы все беды, дало бы силы дожить трудную, полную горя жизнь.
Вот еще одна хата, и еще одна судьба. Настасья Прокоповна Войтович работала в колхозе с первого дня его существования:
— Бывало, шестнадцать коров выдою, а сколько килограммов сливок собью? Сколько льну сотру? Потом война. |