— Увы! Я отказываюсь от этой мечты, — сказал певец с легким вздохом. Если не совсем, то отчасти надежда на славу поэта отклонила меня от того пути, который судьба и те скромные дары, которыми наделила меня природа, указывали мне как мою настоящую и единственную цель. Но какой странный, обманчивый блуждающий огонь — любовь к стихотворству! Как редко человек со здравым смыслом обманывается насчет своих способностей к чему-либо другому и своих шансов на успех. Но дайте ему упиться чарами стихотворства, как эти чары ослепят его разум, и сколько времени пройдет, прежде чем он убедится, что мир не поверит ему, если он закричит солнцу, луне и звездам: "Я тоже поэт!" А с какой тоской, точно душа расстается с телом, приходит он наконец к пониманию, что, прав он или прав мир, — результат один. Кто может защищать свое дело перед судом, который отказывается его выслушать?
Это было сказано с таким сильным и с таким мучительным волнением, что Кенелм, из симпатии к хозяину собаки с подносом, почувствовал, будто у него самого душа расстается с телом. Но Кенелм был таким своеобразным существом, что, видя воочию страдания ближнего, он сам сострадал вместе с ним. И хотя стихотворство было совсем не тем, чем желал бы заняться Кенелм Чиллингли, его душа невольно устремилась на поиски доводов, которые могли бы смягчить горечь поэта.
— Я читал не много, — сказал он, — но, судя по тому, что встречал в книгах, вы разделяете любовь к стихотворству с самыми знаменитыми людьми. Стало быть, это должна быть очень благородная любовь — Август, Поллий, Вар, Меценат, великие государственные деятели своего времени, писали стихи. Кардинал Ришелье писал стихи. Уолтер Роли и Филипп Сидней, Фокс, Берк, Шеридан, Уоррен Гастингс, Каннинг, даже суровый Уильям Питт — все были поэтами. Стихотворство не замедляло, а благодаря родственным ему способностям косвенно ускоряло их путь к славе. Какие великие живописцы были одновременно и поэтами: Микеланджело, Леонардо да Винчи, Сальватор Роза…
Одному богу известно, сколько других знаменитых имен собирался Кенелм Чиллингли прибавить к этому перечню, если бы певец не перебил его:
— Как!? Все эти великие живописцы были и поэтами?
— Настолько хорошими стихотворцами — особенно Микеланджело, величайший из живописцев, — что они приобрели бы славу поэтов, если б, к несчастью для этого рода славы, ее не затмила сестра поэзии — живопись. Но когда вы даете вашему песенному дару скромное название поэзии, позвольте мне заметить, что ваш дар весьма отличается от дара стихотворства. Ваше дарование, в чем бы оно ни состояло, не может существовать без сочувствия к обыкновенному, не творящему стихов человеческому сердцу. Без сомнения, в ваших пешеходных странствиях вы приобрели не только глубокое знание природы; ежечасно меняющаяся игра оттенков на отдаленной горе, длинные тени, которые заходящее солнце бросает в воду у наших ног, повадки дрозда, безбоязненно опускающегося возле меня на траву, влажную от соседства с купающимся в воде тростником, — все это я мог бы описать так же верно, как и вы. Так и какой-нибудь Питер Белл мог бы описать это не менее верно, чем какой-нибудь Уильям Вордсворт. Но в тех ваших песнях, какие мне довелось слышать, вы как будто ушли от всего случайного в искусстве поэта и коснулись, хотя, может быть, и слегка, того единственного, что нужно общему сердцу человечества, нашли звук, который личное чувство поэта извлекает из сокровенных струн этого всеобщего человеческого сердца. А то, что вы называете миром, разве не есть просто преходящая мода? Насколько ее вес достоин усилий поэта, я сказать не берусь. В одном я уверен: как я не могу произвести квадратуру круга, так не могу и сочинить простой куплет, который настолько дошел бы до сердца простых слушателей, чтобы привлечь их награды на подносик Макса. Зато я берусь наплести вам целый ворох стихов, отвечающих требованиям самой последней моды. |