— Мой добрый друг, — сказал Кенелм, — ваши слова звучат очень мило. В них заключено чувство, которое известные критики раздули в головах болванов до того, что оно стало просто вздором. Но хотя природа никогда не бывает безмолвна и даже злоупотребляет правом старости быть утомительно болтливой, она никогда не отвечает на наши вопросы, не донимает никаких доводов и не читала «Логики» Милля. Справедливо сказал великий философ: "Природа не имеет разума". Каждый, кто обращается к ней, на миг наделяет ее разумом. И если она отвечает на его вопрос, то не иначе, как по внушению его же ума, то есть как попугай. А так как у людей разные взгляды, все и получают разные ответы. Природа — старая лгунья.
Менестрель весело засмеялся, и смех его звучал так же приятно, как его пение.
— Поэтам пришлось бы многое забыть, если б они смотрели на природу с вашей точки зрения.
— Плохим поэтам — да. Впрочем, это было бы на пользу и им самим и их читателям.
— Но разве хорошие поэты не изучают природы?
— Бесспорно, изучают — как хирург познает анатомию, вскрывая труп. Хороший поэт, как и хороший хирург, видит в этом изучении неизбежную азбуку, но отнюдь не совокупность всех знаний, необходимых для практического искусства. Я не признаю славы хорошего хирурга за тем, кто наполнит целую книгу более или менее точным рассмотрением тканей, нервов и мышц. И я не признаю славы хорошего поэта за тем, кто перечислит достопримечательности Рейна или долины Глостера. Хороший врач и хороший поэт — это те, кто знает живого человека. В чем заключается поэзия драмы, которую Аристотель справедливо ставит выше всякой другой поэзии? Разве это не такая поэзия, в которой описание неодушевленной природы по необходимости кратко и бегло, и даже внешность человека — вопрос настолько ничтожный, что она меняется с каждым новым актером, исполняющим роль? Гамлет может быть белокурым, а может быть и черноволосым; Макбет может быть и малого и большого роста. Достоинство драматической поэзии связано с заменой того, что обычно называют природой (то есть внешней, вещественной природой), существами разумными, одушевленными и до такой степени бесплотными, что они как бы состоят из одного духа, принимающего временно первую попавшуюся телесную оболочку, какую может им дать актер, чтоб сделаться осязаемыми и видимыми для зрителей, но не нуждающимися в подобной оболочке, чтобы быть осязаемыми и видимыми для читателей. Поэтому поэзия выше всего тогда, когда в ней меньше всего идет речь о внешней природе. Но каждый вид ее имеет свои достоинства, смотря по тому, как влагается в природу то, чего в ней нет, — разум и чувство человека.
— Я не разделяю вашего мнения, — возразил певец, — о том, что какой-либо один вид поэзии выше другого. Нельзя признать, что поэт средней руки, избравший своей областью высший вид поэзии, стал тем самым выше того, кто избрал, по вашему определению, низший вид ее, но в нем показал себя гением. В теории драматическая поэзия может быть выше лирической, и "Спасенная Венеция" — очень хорошая драма. Там не менее Бернса я ставлю выше Отвея.
— Что ж, пожалуй, он и выше. Но я не знаю лирика, по крайней мере среди современных поэтов, который так мало говорил бы о природе, видя в ней всего лишь наружную сторону вещей, и с такой страстностью одушевлял ее своим собственным человеческим сердцем, как Роберт Бернс. Думаете ли вы, что, когда грек, пытаясь разрешить сомнения совести или рассудка, вопрошал прорицающие дубовые листья Додоны, именно они и отвечали ему? Не кажется ли вам, что ответ на самом деле исходил от такого же, как этот грек, человека, от жреца, для которого дубовые листья служили лишь средством общения, как мы с вами пользуемся для этой же цели листом бумаги? Разве вся история суеверий не хроника безумств человека, пытающегося добиться ответа от внешней природы?
— Однако, — возразил собеседник, — не приходилось ли мне где-то слышать или читать, что опыты науки — это ответы природы на вопросы, заданные ей человеком?
— Это ответы, подсказанные природе его собственным умом, и ничего более. |