Изменить размер шрифта - +
Они облепляли его щеки, точно устричные раковины. Может, прыщи у него от кормежки вскочили? Он любил лук, чеснок и порей, а ведь они, известное дело, питают горькие гуморы; вино пил красное, самое крепкое, какое мог раздобыть, а уж когда захмелеет – так принимался языком чесать и кричать как сумасшедший. «Все вы – трескуны и пустозвоны!» – заявил он как-то. И при этом на меня уставился. А уж когда он вдрызг напивался, то изъяснялся на чистой латыни, и однажды вечером вот какую старинную песенку нам спел:

Он знал два-три латинских выражения, затверженные из какого-то церковного судебника. «Сейчас я вам покажу, – говорил он, – dispositio, expositio и conclusio». Такую-то латынь он и пускал в ход, когда созывал горожан на церковные суды и на местные заседания присяжных. Он все эти словечки заучил назубок. Ну, да всем нам известно, что попка-дурак умеет выговорить «здрасьте» не хуже Папы Римского! А вот если кто пытался копнуть чуть глубже – тут-то его кладезь учености и иссякал. Он только выкрикивал: Quaestio quid juris? – что означает: «На какую статью закона вы ссылаетесь?» Вот и все. Иными словами, он был изрядным шутом, хотя кое-кто божился, что у него-де доброе сердце. За кварту вина, например, он уступал свою любовницу на год какому-нибудь пройдохе, после чего отпускал ему все грехи. Он втихаря проворачивал темные делишки и еще кое-что кое-где проворачивал, если вы понимаете, о чем я. Если же заставал другого негодяя in flagrante, то советовал ему не обращать внимания ни на проклятье архидиакона, ни на угрозу отлучения от церкви. Если душа человека находилась у него в кошельке, только тогда она испытывала терзания: ведь по-настоящему страдал один кошелек. «Кошель, – поучал он, – вот Ад для архидиакона». В этом конечно же он был совершенно неправ. Всякому, кто виноват, должно страшиться последствий отлучения, а отпущение грехов – вот единственное спасение для человеческой души. А еще злодеям надлежит помнить о том предписании, что обрекает отлученного от церкви сидеть в тюремной каморке. Все юные девицы епархии пребывали под присмотром этого Церковного Пристава; он знал все их тайны, оставался единственным их советчиком. На голове у него был венок из зелени – такие гирлянды вешают над дверьми таверн. А щит он себе сделал из круглого каравая. Я же говорил – это был шут гороховый.

С ним рядышком ехал ПРОДАВЕЦ ИНДУЛЬГЕНЦИЙ, который служил при больнице Святого Антония, что на Чаринг-Кросс. Он явился прямиком от папского двора, из Рима, где получил привилегию торговать отпущениями и индульгенциями. Отныне ему разрешалось ходить всюду с посохом, обвязанным красной тряпицей, и распевать:

Пристав подпевал ему мощным басом, так что вдвоем шумели они громче любой трубы. Патлы у этого Продавца Индульгенций, желтые, как старый воск, липли к его плечам и спине, что мотки льна; они были совсем жидкие и сбивались в пучки и комья. Это были крысиные хвостики, а не волосы. Они еще и потому так бросались в глаза, что он ничем не желал их прикрывать. Капюшон казался ему старомодным предметом, и он таскал его в дорожном ранце. А вот так, с непокрытой головой – если не считать маленькой круглой шапочки из фетра, – он казался себе сущим модником. Глаза у него были как у зайца – большие и пугливые. К его шерстяной хламиде было пришито семь деревянных крестиков да еще образок с ликом Спаса – тем, что запечатлелся на плате святой Вероники. Его дорожный ранец, который он держал на коленях, был набит папскими отпущениями: свеженький товар, с пылу с жару из самого Рима! «Если раскаявшийся грешник подойдет ко мне и купит индульгенцию, – говорил он мне, – я отпущу ему грехи. А если кто-нибудь пожертвует семь шиллингов святому Антонию, я продам ему отпущение на семьсот лет вперед!» Я сообщил ему, что у меня денег едва на дорогу наскребется.

Быстрый переход