А так как я безумно, сильнее, чем правду, обожал опасность — я принялся навещать его.
Замечу, что мое ежедневное соприкосновение с Бетховеном оказалось нелегким, так как сей превосходный человек был наделен вспыльчивым характером и твердыми убеждениями; он не говорил, а кричал, и меня он не слышал.
Сначала я довольствовался тем, что слушал, кивал и повиновался. Это был наш лучший период.
В те годы это много значило для меня; прежде всего это позволяло мне ощутить силу мысли.
К примеру, слушая Пятую симфонию, я постигал, что именно разум может извлечь из очень простой темы — знаменитого па-ба-ба-бам! Темы? Нет, скорее из мотива, ведь это зародыш темы, тема, которая не смогла дорасти до мелодии, ритмическая банальность, фраза, которая не привлекла бы ни Баха, ни Моцарта. Но Бетховену этого достаточно, чтобы завладеть вниманием, усилить напряжение и его разрядить, повторять, варьировать, скрещивать этот мотив на сотню ладов. Из бедного затакта — стука в дверь — он извлекает целую часть симфонии, изобилующую драматическими поворотами, столкновениями, ожиданием, тишиной, грохотом. Мы видим, как действует эта тема, видим, как ее неуемный дух обвивает ноты, стремительно наделяя модуляции чувствами, наполняя контрастами звучание оркестра. В гуще этой музыки высится Бетховен, повелевающий, наделенный вулканической энергией, вездесущий.
Он дарует нам зрелище духа. Его собственного духа. Открывая потайную дверцу, он увлекает нас в преддверие музыкального вдохновения, позволяет побывать в его мастерской. Па-ба-ба-бам! Такое впечатление, что тема была бы сущей пустышкой, ничего бы не выражала, если бы Бетховен не решил здесь вырвать ее из музыки, будто шум превратился в звук.
Короче говоря, перед нами художник-демиург, великолепный, рельефный.
Неудивительно, что дирижеры питают пристрастие к Бетховену… Пригвожденные к своему постаменту, они обуздывают звуковую стихию короткой палочкой, сталкивают оркестровые массы, которые могут замолкнуть или, напротив, взорваться; формуя звуковую материю, они подражают своему творцу, имитируют его. Они танцуют Бетховена, полагая, что дирижируют им. Мне вновь вспоминается фильм Анри-Жоржа Клузо, запечатлевший Герберта фон Караяна во время укрощения Берлинского филармонического оркестра при исполнении бетховенских симфоний: гениальная мизансцена гениального музыканта. Мысль витает меж нотными пюпитрами, зажигает скрипки, потом виолончели, мягко расцветает у флейты, втягивает в движение валторны, а затем гремит у труб. Караян перед своим оркестром напоминает Вулкана в кузнице или Бетховена перед нотной страницей: это языческий бог.
Произведения Бетховена всегда рассказывают о нем самом. Он стоит у горнила, обнажая красоту тяжелого труда. Здесь необходимо ценить не столько результат работы, сколько сам процесс. Па-ба-ба-бам! «Вот зерно, — возвещает Бетховен, — а теперь оцените, какой я соберу урожай».
Вдохновение не приходит извне: он сам и есть вдохновение. Нас зачаровывает его энергия, композиционная изобретательность, борения его духа.
Бетховен заставил меня поверить в человека, в его способность подчинить себе материю.
Далее наши отношения усложнились, потому что он начал все чаще затевать споры.
Он считал, что я предаю его.
По правде сказать, он ревновал к Моцарту. Или, точнее, к моему увлечению Моцартом. О, признаюсь, что между нами нередко летала посуда…
Он не так уж ошибался: я параллельно переживал страсть к Моцарту и отваживался сравнивать их.
Бетховен казался мне монументальным, а Моцарт… чудесным.
Мелодия Моцарта — это прозрачная очевидность, чарующая, возносящая ввысь, отменяющая критическую дистанцию. Ни одна мелодия Бетховена не достигала этой излучающей сияние простоты. Так светит солнце или течет ручей. В «Свадьбе Фигаро», «Cosi fan tutte», «Волшебной флейте» одна за другой следуют неслыханно новые, легко запоминающиеся бессмертные арии, способные очаровать и старца и ребенка, покорить ученого музыканта наравне с невеждой. |