Изменить размер шрифта - +
 – У Юльки тайна! Большая и страшная! Прошу всех выйти! Убирайтесь, говорю, к чертовой матери! Речь идет не более и не менее, как о государственной тайне! – Тут уж Громол прыснул.

Когда народ вышел, сдержанно ухмыляясь, Юлий забрался в постель к брату. Печать недоброй перемены проступала столь явственно, что Юлий стеснялся смотреть в лицо Громолу и блудливо отводил глаза, опасаясь выдать обуревающие его сомнения, жалость и тревогу. Странные эти ужимки не укрылись от наследника.

– Знаешь, что про тебя говорят, Юлька? – снова развеселился он. Юлий подозревал, что ничего особенно хорошего не говорят, но промолчал, не стал делиться своими предположениями. Однако и Громол, надо отдать должное, опустил этот предмет вовсе и, еще раз переменившись, воскликнул с чувством: – Братишка! – В глазах его заблестели так поразившие Юлия слезы. Он кинулся тискать младшего брата, потянул к себе, обнял, толкнул в плечо, принялся пихать и терзать – вполне ощутимо.

– Ах ты, боже ж мой! – повторял он, задыхаясь. – Братишка! Почему ты меня забросил? Ты нигде не бываешь… тебя никто не знает. Я эту дурь из тебя выбью – да! – И действительно, пребольно Юлия колотил. – Я сделаю еще из тебя настоящего молодца, ты у меня с рогатиной на кабана пойдешь! Послушай, да ты в лапту-то играть умеешь, а?

– Умею, – едва вякнул Юлий и снова был смят всесокрушающим порывом братской нежности.

– Вот то-то и оно! То-то! Да! Я тебя заставлю! Прыгать-то через веревочку заставлю – да! Слушай, когда я возьму власть, велю посжигать книги.

– О-о! – только и выдавил из себя полузадушенный неистовыми объятиями Юлий. Громол же, не запинаясь, мчался и дальше – напролом через пень-колоду.

– Во всем этом чертовом государстве книги позапрещаю, если только ты сейчас же, сейчас же, слышишь? сейчас же не поклянешься что…

– Что?

– Что ты меня любишь! Сейчас же, слышишь! Клянись! – Громол отстранился, он тяжело дышал, глаза безумно сверкали.

– Люблю, – пролепетал Юлий.

– Нет, не так, я требую клятвы!

Но Юлий молчал, не желая поддаваться насилию. И скоро Громол почувствовал, что братишка «уперся», теперь уж с ним ничего нельзя было сделать. Громол слишком хорошо это знал: уперся, значит уперся. Он не стал продолжать, а поскучнел лицом и когда миновалась лихорадка, особенно явственно проступили признаки болезненного истощения: запали щеки. С острым уколом жалости Юлий приметил сизые тени под глазами, напоминавшие даже синяки.

– Ну, так чего ты притащился? – враждебно осведомился Громол.

То, с чем Юлий «притащился», казалось ему уже не столь важным, как синяки под глазами брата, но он не решился спрашивать о важном, очень хорошо, по старому опыту зная, что нарвется на грубость.

– Я ведь возле Блудницы живу, – начал Юлий.

– Ну? – несколько насторожился Громол, потянул смятое покрывало на колени. Юлий опустил глаза: тяжело было видеть это измученное и словно чужое лицо.

– Окна там всегда закрыты, столько лет. Ставнями закрыты.

– Ну.

– Ну так там теперь кто-то поселился – честное слово. Там кто-то теперь живет… по ночам то есть. А не днем.

– Почему ты думаешь?

Юлий рассказал почему. Громол слушал молча и ни разу не перебил, лицо его потемнело еще больше.

– Это очень важно, – сказал он, наконец, и Юлий сразу почувствовал облегчение оттого, что тайна его была признана.

– Ты кому говорил? – спросил еще Громол, раздумывая.

Быстрый переход