Пожалте, у нас для вас в самый раз! В нашей лавке атлас‑канифас, шпильки‑булавки, чирьи‑бородавки…» Я на них зверем рычу, матерно лаюся, а они хохочут. «Ты не баба, говорят, ты мужик, про то указ читан. Сыми портки, похвастайся! Как на тя солдат‑то влез?» Что я от солдата понесла, так это я не виноватая, ты злым языкам не верь. Снасильничал он меня, когда я обессилемши лежала, влихоманке. Я, Николушка, амантик мой, одного тебя обожаю…
В бредятину Чухчев почти не вслушивался. Он уже вычислил, что это за чучело. У монастырской стены недавно часовню открыли, так возле нее полно всякой пьяни‑рвани кормится, милостыню клянчит. Вот и старуха эта наверняка оттуда же. Реально трёхнутая, на всю голову, раньше таких юродивыми называли. И еще блаженными, как церковь на Красной площади. Днем старуха, надо думать, на улице торчит, а на ночь в подвал уползает.
Капитан совершенно твердой, уже нисколько не дрожащей рукой подобрал фонарь, посветил – и версия подтвердилась. У стены покачивалась высоченная старуха, костлявая, как Баба Яга, с горящими черными глазищами, короче – самая распоследняя бомжиха: сверху какие‑то тряпки намотаны, снизу широкие штаны с пузырями на коленях, вроде старых китайских треников, а на ногах драные соломенные тапки.
– Свет‑то от тебя какой, будто от того! – осклабилось страшилище и потянулось к капитану корявыми лапами. – Это он тебя послал, да?
– Ррруки убрала! – прикрикнул Чухчев, ежась от холода. Как она тут ночует, как не замерзнет к чертовой матери? – Кто послал? Куда послал?
– Который стекло сторожит, – непонятно объяснила бомжиха. – Он, больше некому. Освети себя, Николушка. Дай полюбоваться личиком сахарным. Истосковалася я. – И вдруг всплеснула руками, заполошилась. – Ах, дура я, дура! Что ж это я неприбрана, нечесана, в чем была! А сама удивляюся, что ты меня не приголубишь, слово ласковое не скажешь. Не гляди на меня, медовенький, я сейчас, сейчас!
Она махнула перед собой, и снова, как пять минут назад, воздух поплыл, затуманился, но теперь совсем ненадолго.
– Вот теперь гляди на свою Дарьюшку! Дымка рассеялась, и Чухчев увидел вместо старухи еще молодую, но сильно некрасивую женщину – черноволосую, мясистую, нос картошкой. Самое чудное, что была она не в лохмотьях, а в длинном нарядном платье с глубоким‑преглубоким вырезом, и в вырезе колыхался бюстище номер на пятый, если не на шестой. И пахло теперь не кислятиной, а резким цветочным ароматом.
Тут Николай, хоть и храбрый человек, фонарь обронил (уже в третий раз), повернулся и дунул к лестнице. Сам не помнил, как вылетел из подвала, а вслед ему неслось:
– Стой! Куда? Ведь сто лет теперь не свидимся!
Это, значит, было ночью восьмого декабря, даже уже девятого, потому что когда Чухчев вылез из ямы, он первым делом посмотрел на часы – по милицейской привычке: если какое происшествие, сразу протокол составлять. Было одиннадцать минут первого.
Постояв в траншее и малость успокоившись, капитан объяснил себе, что с ним произошла галлюцинация, малоизученное наукой явление. Но назад в подвал не полез – куда без фонаря? Завалил железную дверь мусором, решил, что заберет «Тусу» завтра.
До утра проворочался в кровати. Пару раз задремывал, но ненадолго – вскидывался в холодном поту, с криком, а что за кошмар приснился, вспомнить не мог.
Назавтра вместо первой лекции пошел в читальный зал, попросил книжку по москвоведению, нашел про Иоанно‑Предтеченский монастырь, про старую церковь, стал читать.
Выяснилось, что собор не такой уж и старый, всего сто тридцать лет как построен. До него здесь другой храм стоял, древний. В 1860 году прежнюю церковь разобрали, поставили на старинном фундаменте новую. Сэкономили, стало быть, на нулевом цикле строительства. |