Изменить размер шрифта - +
Но Поляков — неожиданно заупрямился.

«Давно замечено, — пишет он в предисловии к своему четырехтомнику, вышедшему в прошлом году, — что скоропостижная слава обладает уникально оглупляющим эффектом. Став, по выражению кого-то из журналистов, одним из «буревестников» вскоре начавшейся перестройки, я мог бы до сих пор гордо и гонорарно реять над ее руинами. Этим, кстати, к своему стыду, я некоторое время и занимался… Но по мере того, как романтика перемен преобразовывалась в абсурд разрушения, я все чаще задумывался над тем, почему именно мои повести оказались столь востребованы временем и сыграли, вопреки желанию автора, свою роль в крахе советской цивилизации, к которой я испытывал сложные, но отнюдь не враждебные чувства» («Как я был колебателем основ»).

И опять: что бы ни говорили сейчас об относительности всех и всяческих ценностей, но есть в русской литературе «код», завещанный Пушкиным, не набрав который ни за что не ее не откроешь и не прикоснешься к ней, в каких бы хитроумных и причудливых сочетаниях не складывались цифирьки на кодовом замке. Этот «код»: покаянный мотив.

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю…

Известно, что Лев Толстой предлагал более радикальный вариант последней строки: «Но строк постыдных не смываю…» Но это, однако, совсем не пушкинская тональность. Пушкин и нравственные вопросы решал по-писательски, самой атмосферой литературного творчества, цельного от первой строки до последней и в то же время очень менявшегося.

Надеюсь, не надо долго объяснять, что Пушкин здесь назван не в качестве параллели (это было бы просто нелепо), но в качестве примера того, каким образом писатель преодолевает собственные заблуждения, отвечает за них.

В творчестве Полякова как будто не заметно этого перехода, этой внутренней ломки. Он сохранил все фирменные черты своего письма и даже усовершенствовал их. Но между «ЧП районного масштаба» и последней повестью «Небо падших» громадная дистанция. Если в первой повести писатель «колебал основы», то в последней мучительно ищет их.

В одном из интервью он так высказался о замысле этой вещи: «Моя повесть о любви. Странной, трагической, изломанной… Понимаете, судьбы так называемых новых русских отданы сейчас на откуп детективам и другим развлекательно-чернушным жанрам, которые по своей природе стоят гораздо ближе к кроссвордам, помогающим убить время в электричке, нежели к литературе. А на самом деле «русские мальчики эпохи первичного накопления» еще ждут своего Достоевского. Есть, конечно, травоядные, питающиеся долларовой зеленью. Их задача — набить поскорее брюхо и отползти из «этой страны». Но мне как литератору они не интересны… Но есть и другой тип нового русского. Эти люди замысливали свою жизнь иначе — хотели быть учеными, военными, изобретателями, художниками. Радикальные реформы направили их пассионарную деятельность по другому руслу. Им сказали: «Обогащайтесь!» — и они обогатились. Но у многих в душе остались боль и горечь от того, что в сегодняшней России предприимчивый человек может добиться благополучия, лишь обворовывая своих соотечественников и разрушая собственную страну… В этих людях при всем внешнем блеске что-то непоправимо сломалось. И даже великий дар любви оборачивается для них пыткой. Такая любовь не рождает жизнь, а отнимает жизнь…»

Однажды в личном разговоре Юрий Поляков сказал мне, что в главном герое повести Павле Шарманове, приватизировавшем добрую часть отечественной военной авиации, безмерно разбогатевшем и, как водится, погибшем от рук соперников, он пытался вывести образ нового Фомы Гордеева, человека, не сумевшего вытравить в себе совесть и оттого тоже не вписавшегося в капитализм. Мысль показалась мне крайне любопытной (сам я к ней не пришел).

Быстрый переход