|
Во мне он ищет некую загадку, которая только и ждет своего исследователя. («Но, Брат Осел, я прозрачнее воды! Загадка здесь и там, и нет ее нигде!») По временам, когда он говорит вот так, у меня возникает необоримое желание вскочить ему на загривок и погонять галопом вверх-вниз по рю Фуад, охаживая «Тезаурусом» и вопя во все горло: «Проснись, придурок! Дай-ка я схвачу тебя за длинные шелковые ушки, ослиная ты жопа, и прогоню по аллее восковых фигур отечественной литературы, где щелкают со всех сторон дешевенькие фотокамеры и у каждой наготове свой черно-белый снимок с так называемой реальности! С тобой на пару мы обманем фурий и завоюем славу, дав правдивую картину отечественной сцены, отечественной жизни, что движется не спеша в хрустко чавкающем ритме медицинского вскрытия! Ты слышишь меня, Брат Осел?»
Нет, не слышит, да и слышать не желает. Голос его звучит мне издалека, на линии помехи. «Алло! Ты меня слышишь?» — ору я и трясу телефонную трубку. И ответ доносится сквозь грохот Ниагары. «Что такое? Ты сказал, что хочешь внести свой вклад в английскую словесность? Еще один пучок петрушки на могилку старой шлюхи? И дуть прилежно в ноздри трупа? И ты уже готов в поход, Брат Писатель? И ты больше не писаешь в штанишки? Ты научился, расслабивши сфинктер, лазать по отвесным стенам? Но тебе знакомы гостеприимные хозяева маленьких швейцарских шале? Что тогда ты поведаешь людям, чья амплитуда чувств аналогична ими заданному спектру? Хочешь, я тебе скажу? Скажу и тем спасу тебя и всех тебе подобных? Одно простое слово. Эдельвейс. Произносится тихим, хорошо поставленным голосом и сопровождается для смазки тихим же вздохом! Тут тебе и весь секрет, в этом слове, что произрастает выше линии таянья снегов! Но затем, решив проблему категориального инструментария, ты столкнешься с другой, не менее сложной, — ибо даже ежели произведение искусства по чистой случайности и пересечет Ла-Манш, его во что бы то ни стало завернут обратно прямо в Дувре, хотя бы на том основании, что оно неподобающе одето! Все не так-то просто, Брат Осел. (Может быть, умней всего просто взять и попросить у французов интеллектуального убежища?) Но ты, я вижу, совсем меня не слушаешь. Все с той же решительной миной ты описываешь мне литературные угодья, о коих раз и навсегда сказал, как припечатал, поэт по фамилии Грей, одной-единственной строчкой: «Мычащие стада бредут неспешно лугом!» Вот здесь я подпишусь под всем, что ты ни скажешь. Ты убедителен, ты неоспорим, ты видишь на три фута вглубь. Но я уже предпринял собственные меры безопасности в отношении сей нации духовных приживалок. На каждой моей книжке есть алая суперобложка с надписью: СТАРУШКАМ ОБОЕГО ПОЛА ОТКРЫВАТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ. (Дорогой ДГЛ, как ты был прав, как ты ошибался и как ты был велик, да снизойдет твой дух на каждого из нас!)»
Он с легким стуком ставит свой стакан на стойку бара и, вздохнув, приглаживает волосы. Доброта — не извинение, твержу я себе в который раз. Беспристрастная доброжелательность — не оправдание с точки зрения коренных потребностей художнической жизни. Видишь ли, Брат Осел, есть жизнь моя, и есть жизнь моей жизни. И они, должно быть, соединены как плод и кожура. Я вовсе не стараюсь тебя задеть, ни-ни. Я просто не желаю потворствовать тебе!
«Какое это, должно быть, счастье, когда тебя не интересует литература, письмо, — глаголет Дарли с заунывной жалобной ноткой в голосе. — Я так вам завидую». Врет; если уж на то пошло, не завидует ни капли. Брат Осел, я расскажу тебе одну историю. Как-то раз приехала в Европу группа китайских антропологов — изучать наши обычаи и верования. Прошло недели три, и ни одного из тех китайцев в живых не осталось. Они просто померли, все как один, от смеха, от безудержного смеха, и похоронили их с отданием всех подобающих воинских почестей! Ну, что ты на это скажешь? Мы даже из идей умудрились сделать платную форму туризма. |