|
Я наблюдал почти воочию, как мышками повыползли наружу их истинные души — выползли и сели поверх набеленных лиц, перебирая чуткими лапками чувств: удивление, беспокойство, радость. В желтом сумеречном свете то были знаки страшной, непреложной правды. Я видел каждую насквозь, кем она станет через двадцать лет — ведьма, добрая жена, сплетница, стерва. Поэзия обнажила их до самой сути, до костей, и оставила — цветами на поляне — только самые истинные, данные им от природы выражения лиц, лаковые миниатюры этих крошечных чахлых душ.
Как я мог не восхищаться женщиной, которая подарила мне одно из самых значимых и самых памятных впечатлений в моей писательской жизни?! Я сел, обнял ее за плечи и, так же как и девочки, с головою уйдя в перипетии этой бессмертной истории, весь отдался во власть неторопливой синусоиде сюжета.
Потом история подошла к концу, и они едва-едва отпустили нас восвояси. Они облепили ее со всех сторон и просил добавки. Кое-кто, дойдя до крайности, принялся целовать подол ее платья. «Нет времени, — сказала она спокойно, улыбчиво. — Но я приду к вам еще, маленькие мои». Она дала им денег, но на деньги они едва обратили внимание, зато отправились всей толпой провожать нас по темным коридорам — и на черный пустырь. Дойдя до угла, я обернулся, но, кроме смутного мельтешения теней, ничего разобрать не смог. В их голосах, когда они прощались с нами, была такая сладость! Мы молча побрели через ветхий, временем, как молью, поеденный город, пока не вышли на прохладный берег моря; и там стояли долго, облокотившись о холодный каменный пирс над холодной водой, курили и тоже молчали. В конце концов она обернулась ко мне, на лице — изнеможение, до пустоты, до боли, и сказала шепотом: «Отвези меня домой прямо сейчас. Я смертельно устала». И мы поймали дребезжащую гхарри и затряслись по Корниш степенно и неторопливо, как два банкира после заседания совета. «Ну что ж, мы все охотимся за тайнами — как нам подрасти!» — напоследок, на пороге дома.
Странная такая прощальная фраза. Я стоял и смотрел, как она вдет устало вверх по ступенькам особняка, нашаривая на ходу ключ. Я был все еще пьян историей о Юне и Азизе!
Какая, Брат Осел, досада, что ты никогда не прочтешь всей этой чуши; меня бы позабавила твоя озадаченная мина в процессе чтения. И почему писатели пытаются от века пропитать весь мир своей собственной мукой — помнишь, ты спросил меня однажды? И в самом деле, почему? Я скажу тебе еще одну пустую фразу: эмоциональный гонгоризм! У меня всегда неплохо получалось лепить лихие фразы, грош пучок.
Позже, слоняясь по городу, кого, по-твоему, я встретил? Бредущего тихо, чуть запинаясь на ходу, Помбаля. Он шел из казино, нес в руке ночной горшок, до краев набитый купюрами, и страдал невыразимо по бокалу шампанского; я составил ему компанию, и мы отправились в «Этуаль». Как ни странно, девочки меня в тот вечер не привлекали совсем: мешали Юна и Азиз. Взамен я купил бутылку, сунул ее в карман плаща и потопал домой, в старый свой «Стервятник», чтобы остаться опять с глазу на глаз с рожденными под несчастливой звездой страницами моей будущей книги, — лет через двадцать школьников начальных классов будут за нее пороть. Что за гибельный подарок для нерожденных поколений; уж лучше бы я оставил им что-нибудь вроде Юны и Азиза, жаль только, что после Чосера ничего подобного уже и быть не может; впрочем, сама аудитория отчасти тому виной: зачем они стали читать светские книги — такая, с позволения сказать, перверсия. Мысль о множестве страдающих поротых задниц нагнала на меня тоску, и я остервенело захлопнул блокноты один за другим. Шампанское, однако, утешает, как ничто другое, и по сей причине я хандрил недолго. Потом под ноги мне подвернулась записка, которую ты, Брат Осел, сунул под дверь чуть раньше, не застав Твоего Покорного в покоях, записка, в которой ты прилежно почесал меня за ушком по поводу моего нового, вышедшего в «Энвил» сборника стихов (всего-то по опечатке на строчку); и — писатель есть писатель — я растаял, стал думать о тебе приятное и даже выпил за твое здоровье. |