|
И теперь они сидели над шахматной доской в полной тишине! Однако раз или два на эту мирную идиллию бросали тень события, так сказать, извне, провоцируя сомнения и дурные предчувствия, вполне понятные в контексте отношений столь туманных — столько раз оговоренных, проанализированных вдоль и поперек, но так и не воплотившихся до сей поры во что-то осязаемое. Однажды я застал его дома слоняющимся из угла в угол в халате и тапочках, он пребывал в подозрительно минорном состоянии духа, и даже глаза у него были — не красные ли? «Ах, Дарли, — всхлипнул он, упав в покойное кресло и вцепившись в бороду так, будто вознамерился и вовсе ее отодрать. — Нам никогда их не понять, никогда. В смысле — женщин! Какое несчастье. А может быть, я просто глуп как пробка? Фоска! Ее муж!»
«Его что, убили?» — спросил я.
Помбаль печально покачал головой.
«Нет. Попал в плен и отправлен в Германию».
«И что же в этом такого ужасного?»
«Просто мне стыдно, только и всего. Я и сам не понимал, покуда не услышал эту новость, и она не понимала, что мы в действительности ждали, когда его убьют. Неосознанно, ясное дело. А теперь она так себя презирает. Но все наши планы, выходит, были построены именно на этом. Это чудовищно. Его смерть освободила бы нас; но теперь вся эта канитель затянется на годы и годы, может, даже навсегда…»
Он был просто раздавлен. Схватив газету, он пару раз автоматически ею обмахнулся и принялся бормотать себе под нос нечто невнятное. «Такие странные бывают иногда повороты, — и внезапно вслух: — Если уж Фоска была слишком благородна, чтобы сказать ему всю правду, пока он на фронте, — ясное дело, что в лагерь она ничего подобного писать не станет. Я ушел, а она осталась вся в слезах. Теперь все откладывается до окончания войны ».
Он более чем внятно проскрежетал зубами и уставился на меня снизу вверх. Я стоял как дурак — а что, интересно бы знать, можно сказать в утешение в подобном случае?
«Нет, а почему, собственно, она не может ему написать и все объяснить как есть?»
«Что ты! Это слишком жестоко. А этот будущий ее ребенок? Даже я, Помбаль, не хотел бы, чтобы она подобным образом с ним поступала. Ни за что на свете. Я застал ее в слезах, дорогой мой, с телеграммой в руке. И она сказала мне с такой мукой: «О Жорж Гастон, я в первый раз устыдилась своей любви — когда поняла наконец, что мы хотели, чтобы он погиб, а не попал вот эдак в плен». Это, может быть, несколько сложновато для тебя, но чувства у нее настолько утонченные — ее чувство чести, и гордость, и все в этом духе. А потом случилась странная вещь. Нам обоим было так больно, и я утешал ее, утешал и сам не заметил, и она не заметила, как мы уже оказались в постели. Картина была, должно быть, более чем странная. Да и технически это ведь не так-то просто. Потом, когда мы пришли в себя, она опять расплакалась и сказала мне: «Вот теперь впервые в жизни я чувствую неприязнь к тебе, Жорж Гастон, и даже ненависть, потому что наша любовь стала теперь такой же, как у всех прочих. Мы ее разменяли». У женщин как-то так удивительно получается ставить тебя в идиотское положение. А я так радовался, что наконец… И вдруг ее слова повергли меня в отчаяние, в буквальном смысле слова. Я просто убежал, и все тут. Я не видел ее вот уже пять часов. Послушай, неужели это конец? Но ведь это могло быть началом чего-то простого и славного, что по крайней мере поддержало бы нас, покуда все не прояснится».
«Слушай, а может, она просто слишком глупа?»
Помбаль задохнулся: «Что ты такое говоришь! Да как у тебя язык повернулся! Просто она слишком деликатный человек, слишком тонкий. И не сыпь соль на рану, не говори глупостей, это ангел, а не женщина».
«Ну, так позвони ей». |