Изменить размер шрифта - +
У меня из-под ног шарахаются в разные стороны изумрудные ящерицы, такие пугливые, что мне ни разу не удалось поймать ни одной из них; надо мной вьётся целая туча обыкновенных бежево-коричневых бабочек. Но вот пролетает, делая зигзаги, траурница, она почти касается изгороди, словно ей не дают подняться выше тяжёлые крылья коричневого бархата… Вдалеке тонкий волнистый след словно вдавлен в песок на дороге: там прополз уж, чёрный и блестящий. Может быть, он держал в своём плоском черепашьем ротике зелёные лапки ещё живой лягушки…

Я поминутно оборачиваюсь, чтобы посмотреть, как уменьшается на глазах сарацинская башня, увитая плющом, и разваливающийся замок. Хочу дойти до вон того небольшого домика лесничего; в сторожке ещё сто лет назад провалился пол первого и единственного этажа, лишился он и окон, дверей, названия. Теперь здешние жители зовут его так: «неболь-шой-домик-стены-которого-исписаны-гадостями». Вот так. И это правда: никогда ещё я не видела столько непристойных слов, грубых и наивных, – нацарапанных, написанных углём, сопровождённых рисунками, которые вырезаны ножом или нарисованы мелом, – вдоль, поперёк, наискосок через все стены. Но мне не нужен этот шестиугольный домишко, куда приходят по воскресеньям банды задиристых парней и девиц… Мне нужен лес, который охраняла когда-то эта сторожка, – лес, нетронутый подгулявшей молодёжью, потому что он слишком густой, слишком мрачный, перерезанный канавами, которые поросли папоротником…

 

Я проголодалась. Тревожные мысли отступили. Я ем, словно дровосек, поставив корзинку на колени, испытываю огромное наслаждение оттого, что просто живу, радуюсь вкусу хрустящего хлеба, и яблока, подёрнутого белым налётом! Прекрасный пейзаж пробуждает во мне чувственность сродни той, что я переживаю, утоляя физический голод: эти высокие, как один, и мрачные деревья пахнут яблоком, этот свежий хлеб так же веселит, как крыша розовой черепицы, что проглядывает сквозь деревья…

Потом я ложусь на спину, скрестив руки на груди, и жду, когда придёт спасительное оцепенение.

В поле – ни души. Да и зачем здесь люди? На этих полях ничего не выращивают. Растёт трава, умирают деревья, дичь сама идёт в силки. Пастухи водят баранов вдоль кустарника, – и всё в этот час отдыхает вместе со мной. Цветущий куст ежевики обманчиво пахнет клубникой. Под низкой веткой корявого дуба я укрыта так же надёжно, как под козырьком дома… Я переползаю на свежую травку, но тут раздаётся шелест скомканной бумаги и отгоняет сон… Письмо от Рено бьётся у меня в корсаже, письмо умоляет…

«Моя дорогая девочка»… «дорогая доченька, которую ты увезла с собой»… «твоё бледное напряжённое личико»…

Он писал впервые в жизни, может быть, не взвешивая слова, он писал не обдумывая написанное, – он, которого от слова, повторенного через две строки, коробит обычно не меньше, чем от чернильного пятна на пальце…

Это письмо я ношу, будто невеста, на груди. Оно, да ещё позавчерашнее – единственные любовные письма, которые я получила от Рено: во время нашей недолгой помолвки Рено жил совсем рядом, и с тех пор я всегда, с радостью, покорностью или равнодушием, следовала за мужем – любителем путешествий и светской жизни.

…Что хорошего я сделала для нас с ним за эти полтора года? Я радовалась его любви, меня огорчало его легкомыслие, я бывала шокирована его мыслями и поступками– всё это ни слова не говоря, избегая объяснений, и я не раз сердилась на Рено за своё молчание…

Я поступала эгоистично, страдая и не пытаясь найти избавление от страдания; из гордыни я осуждала его молча. А ведь он на всё был готов ради меня! Я всего могла добиться благодаря его ласковой предупредительности; он любил меня достаточно для того, чтобы мною руководить, – надо было только мне с самого начала направить его.

Быстрый переход