— Билька, — сказал Кабаков. — До чего пакостная тварь!
Семченко смотрел на козу Бильку.
Теперь во многих семьях держали «деревянную скотину»: время голодное, а с ней и молоко есть ребятишкам, и сметанка — щи заправить крапивные. Корову в городе не прокормишь, а козе много ли надо? Сколько же их в городе? Розовоглазые белянки, как эта, чернухи с серебристым ворсом на вымени, пегие, черно-пегие, молодые и старые, бодливые и смирные, чистюли и в свалявшейся шерсти, с репьями под брюхом, иные с нитками на рогах или в чернильных пятнах — меченые, они бродили по улицам, оставляя везде свои катуки, щипали траву на обочинах, забирались в общественные сады, глодали деревья на бульваре, объедали с заборов афиши и листовки.
Недавно в редакцию пришло два письма, авторы которых, не сговариваясь, требовали: коз на улицы не выпускать! Одно из них за подписью «Страж» Семченко напечатал несколько дней назад на четвертой полосе. По этому поводу он даже ходил в губисполком, призывал не либеральничать, не потакать обывателям, а то весь город скоро будет изгажен, и после долгих препирательств решили бродячих коз арестовывать и держать в специальном сарае, при стороже, пока за ними не придут. Всю эту систему пресечения Семченко сам же и придумал. На шею каждой арестованной козе он предложил вешать номерок, а на особом листе под этим номером писать приметы. Потом козу отдавать, если хозяева приметы верно укажут, но взимать штраф пятьсот рублей.
А сейчас он смотрел на козу Бильку и думал, что будь у Казарозы такая вот скотинка, и Чика бы, глядишь, не умер.
Билька стояла у ворот, вскинув голову, и блеяла — дескать, вот я пришла, и сыта, насколько можно быть сытой по нынешним временам, и вымя мое полно молоком. Сознание исполненного долга чудилось в ее блеянии, и Семченко стало стыдно, что с распоряжением этим поторопились. Отменить бы надо козью кутузку, да и со штрафом обождать до следующего лета, когда жизнь наладится.
— Чаю-то согрей, — напомнил он.
Кабаков ушел на двор, в летнюю кухонку, а Семченко взял с подоконника сегодняшний выпуск газеты. Сводка с Западного фронта была хорошая: штурмовали Речицу, выдвигались к Ровно; познанские добровольческие батальоны, не желая сражаться, бросали оружие и уходили к прусской границе. В Венгрии продолжался белый террор, девять тысяч человек томилось в тюрьмах.
Когда попили чаю, Кабаков достал из кармана бумагу с машинописным текстом:
— Гляньте, что мне в ящик подложили.
Семченко прочитал, хмыкнул:
— Чушь собачья… Не догадываешься, кто писал? Наденька твоя. Видишь, у буквы П верхняя перекладина не пропечатана.
— А сами-то вы чего пишете у себя в клубе? — неожиданно оскорбился Кабаков. — Думаете, изменится что от ваших писулек?
Крохотный паучок быстро-быстро спускался по своей нитке прямо в стакан с недопитым чаем. Неопрятно шевелились его лапки, паутинка то выгибалась от дыхания, делаясь невидимой, то вспыхивала мгновенным сине-зеленым пламенем.
Вот лежит листок на столе — машинная пропись, пальчики прыг-скок по круглым клавишам, пустое девичье мечтание о небывалом счастье.
А он-то, Семченко, чем лучше? Прав Кабаков. Неведомый Флорин, философ, которого, может, и не было никогда, и доктор Заменгоф — не из одного ли яйца они вылупились? Великая и благая надежда, пар, облачко над землей. Скитаются по свету послания, написанные на самом простом, самом правильном и доступном из человеческих языков. Предназначенные всем и никому в отдельности, холодные, потому что опять же для всех, выражающие общее мнение членов клуба, перелетают они из города в город, из страны в страну; недремлющим оком следит Линев за чистотой единого эсперанто — исправляет ошибки и вычеркивает русизмы. Женя Багин шлепает свою печать, и возникает на листках одно слово, рассеченное надвое верхним лучом звезды: «эсперо». |