|
Однако трезвых минут у Клервилля становилось все меньше.
Потом эти книги и сами по себе его захватили. То, что он пережил в годы войны, затем долгое пребывание в Петербурге, было как бы подготовительной школой к Достоевскому. Он чувствовал, что его понемногу, со страшной силой, затягивают в новый, чужой, искусственный мир. Но это волшебство уже не так его пугало: ему искусственной казалась и его прежняя жизнь, от скачек Дерби до народных университетов. Оглядываясь на нее теперь, Клервилль испытывал чувство некоторой растерянности, — как человек, вновь выходящий на обыкновенный солнечный свет после долгого пребывания в шахте, освещенной зловещими огнями. Самые бесспорные положения, самый нормальный склад жизни больше не казались ему бесспорными. У него уже не было уверенности в том, что составлять сводки в военном министерстве, лезть на стену из-за боксеров и лошадей, платить шальные деньги за старые марки, за побитый фарфор 18-го века — значило жить в естественном мире. Не было уверенности и в обратном. Он только чувствовал, что прежний мир был несравненно спокойней и прочнее.
Клервилль не понимал, что вопрос об естественном и искусственном мире сам по себе не имеет для него большого значения. За размышлениями по этому вопросу в нем зрела мысль о женитьбе на Мусе Кременецкой. Только Муся могла осветить ему жизнь. Клервилль подолгу думал о значении каждого ее слова. Он все записывал в своем дневнике, и там словам Муси об инфернальном начале Грушеньки было отведено несколько страниц комментариев. Муся не всегда говорила Клервиллю то, что логически ей могло быть выгодно. Она и вообще не обдумывала своих слов, говорила все, что ей в первую секунду казалось милым и оригинальным. Как-то раз она ему сказала, что просто не может понять обязательства верности в браке. Но именно вырывавшиеся у нее слова, о которых Муся потом сама жалела, всего больше возвышали ее в представлении Клервилля. По понятиям его старого, английского мира, женитьба на Мусе была почти таким же диким поступком, как действия героев Достоевского. Но в новом мире все расценивалось по-иному. Клервилль за чтением думал о Мусе в ту минуту, когда она его вызвала, — и в эту минуту его решение стало бесповоротным. Он только потому не сказал ничего Мусе, что было неудобно и неприлично объясняться в любви по телефону.
X
Браун не предполагал быть на банкете, но в заботах занятого дня забыл послать телеграмму и вспомнил об этом, лишь вернувшись в «Палас» в седьмом часу вечера. Можно было, на худой конец, позвонить Тамаре Матвеевне по телефону. Поднявшись в свой номер, Браун утомленно опустился в кресло и неподвижным взглядом уставился на пол, на швы малинового бобрика, на линию гвоздей, обходившую по сукну мраморный четырехугольник у камина. Край потолка у окна отсвечивал красноватым светом.
Так он сидел долго. Вдруг ему показалось, что стучат в дверь. «Войдите! — вздрогнув, сказал он. Никого не было. Браун зажег лампу и взглянул на часы. — Однако не оставаться же так весь вечер, — угрюмо подумал он, взял было со стола книгу и тотчас ее отложил: он проводил за чтением большую часть ночей. — Пойти куда-нибудь?.. Куда же?.. — Знакомых у него было очень много. Браун перебрал мысленно людей, к которым он мог бы поехать. — Нет, не к ним, тоска… Пропади она совсем… Разве к Федосьеву поехать? — Он подумал, что по складу ума этот враг ему гораздо интереснее, да и ближе друзей. — Сходство в мире В… Нет, разумеется, нельзя ехать к Федосьеву… — Он снова вспомнил об юбилее Кременецкого. Теперь звонить по телефону было уже неудобно. — Разве туда отправиться? Скука…» Но он подумал об ожидавшем его длинном, бесконечном вечере…
Из камина выползло большое буро-желтое насекомое и поползло по мрамору. Браун вздрогнул и уставился глазами на многоножку. |