Они останавливаются на двух белых линиях. Обезьяна спокойно курит. Бензиновый ветер пролетающих мимо машин треплет на Любе овсяные волосы. Она зажмуривает глаза, чтобы защититься от пыли.
— А меня постоянно лапали, — доверительно сообщает Обезьяна. — И один раз сильно. Затащили в раздевалку и трусы сняли. Я так орала, а все равно никто не пришел. Вот где справедливость?
Люба не понимает, при чем здесь справедливость, она поглощена ужасом, потому что автомобили понеслись уже и за ее спиной.
— У тебя деньги есть? — кричит Погорельцева, чтобы перекрыть их бешеный гул.
— Двадцать копеек! Печенье в столовой покупать!
— Наташке нужно купить булку. Вон там, за углом, есть хлебный магазин, — Обезьяна стряхивает пальцем пепел и вдруг кидается в просвет перед налетающей ревущей волной.
Люба бежит за ней, чудом избежав смерти под колесами пыльного грузовика с дощатым кузовом, прогремевшего в страшной близости от ее спины и обдавшего ее сыпью стылых брызг ужаса. Они покупают булку в теплом, пахнущим сдобой, хлебном магазине за углом и углубляются в путаные дворы, поросшие кривыми и старыми, обломанными ветром деревьями. Они идут, не встречая никаких людей, словно дворы эти заколдованы и исключены из общего пространства жизни. Где-то там, на границе еще теплого солнечного света и сырой кирпичной тени, открытой сквозной тяге подворотен, Люба перестает верить в повседневное и проваливается сквозь его поверхность вглубь, тонет, просто перестав плыть, косые стены домов, накренившихся согласно переменчивой плотности асфальта, как навечно поставленные на якоря корабли, проносятся мимо нее в высоту, где на холодной синеве небесного дна тает белоснежное масляное облачко, окна корабельных домов высохли под ветром и утратили зрение, став уютными слепыми нишами стен, в каких Люба так любила прятаться летом, за переплетением душистых лоз, пестрое белье полощется на балконах, как праздничные средневековые флаги, забытое и светлое в своей чистоте, ущелья дворов расходятся и встречаются где-то вновь, коврами яркой листвы проходят молчаливые кошки, а рыжая Обезьяна с сумкой в руке уже не кажется такой противной, просто полуоблетевшие деревья и рябящий листьями ветер дворов создали в себе ее, и она похожа на своих создателей, Люба даже замечает, как в чертах лица Погорельцевой проступает некая рябое, смертельное очарование городской осенней природы.
Наконец Обезьяна сворачивает на стертую, словно обтаявшую на солнце, асфальтовую дорожку, ведущую к теневой стене одного из домов. Каменная лестница уходит под землю, над нею — серый черепичный навес. Внизу лестницы грязно, на бетонном полу лежат пыльная красная тряпка и отломанная от куклы нога. Обезьяна вытаскивает из сумки связку ключей и открывает дверь, пока она возится с вцепившимся в ключи замком, Люба вынуждена первой войти в подвал. Где-то впереди бетонный коридор обрывается сырым мраком, по сторонам видны дощатые двери в стенах, под низким потолком тянутся завернутые в изоляцию трубы, с них свисают клоки серо-желтой ваты, выдранные крысами или какими-то подземными воробьями. Обезьяна включает зажигалку и проходит коридором, шаркая подошвами о цементный пол.
— Она здесь, — остановившись у одной из дверей, Обезьяна оглядывается на Любу. — Иди сюда.
Любе отчего-то становится так страшно, что коленки подкашиваются, и ей хочется только одного: выбраться отсюда. Лицо Обезьяны, плохо освещенное пламенем зажигалки, кажется совсем нечеловеческим, каким-то звериным. Наконец Люба догадывается, что Обезьяна ее обманула, наверное, хочет заманить в камеру подвала и запереть. Люба начинает пятится назад, трогая руками стену.
— Я дверь закрыла, — Обезьяна показывает ей ключи, поднеся их к зажигалке. — Наташка здесь. Иди сюда.
Люба прижимается спиной к закрытой двери в подвал. |