Изменить размер шрифта - +
 – Так бывает, это я тебе как врач говорю. Но это пройдет, обязательно пройдет.

– Время лечит? – он нехорошо, как-то по-волчьи усмехнулся.

– Нет-нет, я понимаю, что тебе трудно это забыть. А эта фраза – она на самом деле совсем дурацкая. Я по бабушке знаю. Сколько лет прошло с момента смерти деда! А она до сих пор так и не оправилась. Любила его сильно.

– «А время – оно не лечит. Оно не заштопывает раны, оно просто закрывает их сверху марлевой повязкой новых впечатлений, новых ощущений, жизненного опыта, – вдруг процитировал Вахтанг. – И иногда, зацепившись за что-то, эта повязка слетает, и свежий воздух попадает в рану, даря ей новую боль… и новую жизнь… Время – плохой доктор… Заставляет забыть о боли старых ран, нанося все новые и новые… Так и ползем по жизни, как ее израненные солдаты… И с каждым годом на душе все растет и растет количество плохо наложенных повязок…» Это Ремарк, – пояснил он, встретив непонимающий взгляд Василисы. – Эх, ты просто молодая еще, Васенька, и совсем неиспорченная. Потому и повязок на душе у тебя еще нет. Тебе еще не понять.

– Почему же, я понимаю, – тихо ответила она, уязвленная его словами о своем малом жизненном опыте. Ей ужасно захотелось подойти и обнять его, такого ранимого, такого потерянного, невыносимо страдающего от перенесенного горя. Но она не решилась самовольно нарушить установившуюся между ними дистанцию и тихо доела свое остывшее и уже не истекающее соком, как кровью, мясо и залпом допила кроваво-красное же вино в высоком бокале.

 

 

1945 год

Василий шел по своему родному городу и не узнавал его. Нет, все было на месте. И поддерживающие небо ростральные колонны, и захватывающая дух мощь Казанского собора, и целующий тучи шпиль Адмиралтейства. Петр Первый все так же гарцевал на вздыбленном коне, давя змею, неспешно текла вода в каналах и людской поток по Невскому проспекту. Все было на месте – и все не так.

О блокаде Ленинграда он знал из фронтовых сводок. Письма из родного города прекратились почти сразу. Нет, после того как он вышел из окружения, он получил одно письмо от Генриха Битнера, в котором тот пересылал извещение о гибели Васиных родителей. Его с оказией передали далекие белорусские родственники, своими глазами видевшие, как дом, где остановились Истомины, в одночасье сровняло с землей. Вася знал, что дома его никто не ждет, но, демобилизовавшись, приехал в Ленинград. Куда же еще ему было ехать?

После письма от Генриха, датированного августом 1941 года и полученного Василием только в ноябре, когда Ленинград уже был взят в блокадное кольцо, а сам он приступил к несению службы в новой для него части, больше он от него писем не получал. Жив ли друг, а главное – жива ли Анна? Ответ на этот вопрос нужно было получить в первую очередь. Немного поколебавшись на перекрестке, от которого можно было свернуть налево, к дому, или направо, к Битнерам, он все-таки решил зайти домой и помыться с дороги.

То, что сам Василий выжил в кровавой мясорубке Великой Отечественной, да что там выжил, даже ранен был всего один раз, и то совсем легко, можно было считать чудом. Его первая часть вышла из окружения, в которое попала в июле сорок первого, после трехмесячного скитания по лесам, изрядно поредевшей и тут же попала в руки особого отдела.

Красную рожу майора, проводившего первый допрос, Василий запомнил на всю жизнь. Орал тот как резаный, чуть хрипя и брызжа вонючей слюной, разлетавшейся из открытой пасти во все стороны. Василий машинально отметил, что зев у майора красный, отечный, характерного бархатистого вида, с небольшими, чуть желтоватыми возвышенностями фолликулов.

«Фарингит, – лениво и отстраненно подумал Василий, – потому и голос садится.

Быстрый переход