Но она сидела на месте. Дома осталась ее новорожденная дочь, первая, единственная, такая желанная. Так хотелось знать, что ей суждено вырастить это чадо – качать в зыбке и петь «Ходит дрёма», играть в ладушки с маленькими непослушными ручками, учить ходить и «резать путы» между слабыми ножками, чтобы освободить их для ходьбы и беготни. Ловить первые нелепые слова, в которых лишь она да нянька смогут разобрать не то «баба», не то «мама», не то «дай». Потом расчесывать волосики, в три года впервые подстричь их, в семь – заплести первую косу. В восемь учить прясть, шить, в двенадцать надеть плахту и дать в руки ткацкий челнок, а там уже и женихов придет пора ожидать. Дочь, ее Дажьбожья внучка, уж верно вырастет девой красоты несказанной, что ни вздумать ни взгадать. Всех пригожее она будет, и умом, и красотой возьмет. Самые знатные мужи, самые удалые молодцы будут съезжаться ее сватать, едва прознают, что она выросла… Если вырастет. Если дурные сны не означают, что злая Недоля тянется к ее жизненной нити и готовит острые ножницы…
С прялкой под мышкой Намыка уползла за печь. Потом появилась снова, обходя сложенную из крупных камней печь противосолонь. Бормотала что-то – княгиня не вслушивалась. Обойдя печь три раза, вышла вперед. И княгиня больше не смела смотреть на нее – теперь это была Доля, пряха судьбы, и женщина не решалась поднять глаза выше подола ее черной плахты.
Намыка принялась кружить вокруг себя – тоже противосолонь. Зашамкала, и княгиня скорее угадывала, чем слышала призыв:
Покрутившись, Намыка уселась на печь, вставила прялочную столбушку между ног и принялась прясть – левой рукой, в другую сторону, а не как обычные нити прядут. Княгиня раз или два осмелилась на нее взглянуть, но тут же отводила глаза. Зрелище было жуткое – скрюченная старуха, сидящая на банной печи, будто озорующее чадо. Лунный свет скользил по ее белому шушуну, пятна света и мрака при движении ее рук чередовались, словно разрывали ее на части. Княгиня жалела, что сидит здесь и видит это, но уйти было немыслимо – она не смела лишний раз моргнуть, сглотнуть, вздохнуть. Пошевелиться было невозможно, как во сне, когда мара сядет на грудь и давит, делая все члены мертвее камня.
Нужно спросить: на счастье прядешь или на несчастье? Велегнева пришла именно затем, чтобы задать этот вопрос, но сейчас поняла: она не сможет. Язык не поворачивался. Страшно было подать голос, нарушить эту тишину и скрип веретена. А еще страшнее – услышать ответ.
Вдруг старуха вскрикнула и дернулась. Хриплый крик ее был похож на карканье вороны. Сухая белая рука взметнулась вверх, будто Намыка ловила в воздухе что-то невидимое. Княгиня ахнула, вздрогнула; сердце сильно стукнуло, едва не разрываясь.
А Намыка, оставив прялку, уже обеими руками делала движения, будто не то ловит, не то отгоняет кого-то в темноте. В пятнах лунного света ее сухие руки мелькали, словно голые птицы. Прялочный копыл со стуком рухнул на пол. Воздух был полон злобными обитателями Нави; княгиня соскользнула с лавки, сжалась в комок на полу и прикрыла голову руками. Сейчас что-то ужасное схватит ее, утянет во мрак подземелья…
Но вот крики стихли. Княгиня боязливо подняла голову, уверенная, что увидит только печь и прялку на полу, а Намыку, уж верно, навьи унесли с собой.
Однако старуха сидела на прежнем месте. Даже прялка вновь была у нее в руках. Похоже, она выиграла это сражение. Чуть подбодрясь, Велегнева снова села на лавку, на самый краешек.
Намыка отложила копыл и встала. В руках у нее была длинная белая нить. Она кивнула, и княгиня подошла, не чуя под собой ног.
– Мора приходила, – прошамкала Намыка. – Кудель мою рвала. Едва отбилась от нее, кощеихи… Сковороду давай…
Княгиня обошла печь и взяла стоящую на приступке широкую железную сковороду с бортиком. |