|
— Мы ведь норму ищем, правда? А коли так, пойдем-ка выпьем еще по рюмочке. Неизвестно, когда еще встретимся, а ты мне тут мозги компостируешь…
Они уже поднимались наверх, когда Сева вдруг спросил, ни с того, и с сего — просто, как само с языка слетело:
— А мать-то твоя знает, что ты в Бога уверовал?
— В какого Бога? — недоуменно отозвался Клим.
— Кончай отказываться, Клим, — сказал Сева с улыбкой. — О чем же мы с тобой только что толковали? О караульном уставе?
— Кто ж о Боге-то говорил? — возразил Клим, топая вслед за Севой по лестнице. — Мы и слова-то такого не произносили. Религия — это да, не отрицаю. Но Бог-то тут при чем? Никакой связи, парень. Так что, ни в какого Бога я не уверовал. Как был атеистом, так и остался…
Встреченные радостными полупьяными возгласами, они вошли в квартиру и больше уже практически не разговаривали до самого отъезда.
В ту пору из Питера еще не летали напрямую; нужно было ехать до Москвы на поезде, и это сообщало проводам щемящую тоску настоящего, нешуточного расставания, когда отъезжающих именно увозят от людей, которые стоят на пустеющей платформе и машут вслед отчаянно скошенным глазам, слезам, носам, прижатым к запотевшему стеклу вагонных окон. Сравнима ли эта горькая пытка с деловой атмосферой аэропорта, с чемоданной суетой, в которой голова занята вовсе не предстоящей разлукой, а мелким, нервным, дрожащим беспокойством: «пропустят — не пропустят?..» «заметят — не заметят?..» «сколько будет перевеса?..» Сколько? — А сколько бы ни было — все равно не больше, чем тяжесть первого толчка отходящего поезда, первой вагонной дрожи, похожей на предсмертную.
Неизвестно зачем и почему на вокзал пришла и бывшая климова жена Валентина с шестилетней дочкой. Сева видел их до этого всего раза два-три, не больше, да и то мельком. Девочка сразу вцепилась в Клима, как будто уезжал он, а не другие, незнакомые и чужие ей люди. Чтобы успокоить, Клим взял ребенка на руки, да так и стоял, как памятник советскому солдату-освободителю. Когда проводница сказала свое «заходите, граждане, заходите» уже во второй раз и стали прощаться, Клим смог обнять Севу только одной рукой — другая была занята дочкой. «Надо же, — подумал Сева. — Обниматься нам еще никогда не приходилось…» Он хотел сообщить Климу об этом факте, но помешал комок в горле.
— Я понял, — сказал Клим, отстраняясь и глядя на Севу непривычно долгим взглядом маленьких глаз, как будто смотрел не на человека, а на трудную и долгую работу, будто прикидывал, с какого конца за нее браться, откуда начинать и как раскапывать. На людей он обычно смотрел иначе — искоса, впогляд: посмотрит и отведет, посмотрит и отведет. — Я понял.
— Гражданин, займите ваше место! — потребовала толстая проводница.
— Мое место… — невесело пошутил Сева и поднялся с платформы на подножку. — Знать бы еще, где оно…
— Согласно купленных билетов, — сурово сообщила толстуха, заталкивая его в тамбур. — Пройдите, гражданин, не мешайте работать.
Взявшись за оба поручня, она перегородила выход, так что оставалось только смотреть из-за ее плеча — на кучку друзей и близких, на их белеющие в вечернем сумраке лица, на огоньки их сигарет, зажженных немедленно после прощального объятия, как после последнего объятия утомительной, опустошающей любви. Они уже ждали отхода поезда, даже Клим поглядывал на вокзальном часы, одна лишь девчонка у него руках, по-прежнему вцепившись в отца, продолжала пристально смотреть на Севу. Несколько секунд они глядели друг другу в глаза — ребенок с платформы и взрослый человек из вагона, из-за форменного серого плеча проводницы — и тут девочка что-то сказала. |