Изменить размер шрифта - +

На этом наш разговор закончился — и чем дальше, тем чаще я его вспоминал. Теткино предложение расцвечивалось все более яркими красками.

Отношения с мамой осложнялись — скоро нам станет невыносимо жить вместе. Что я буду делать тогда? Перееду к отцу? Напрошусь к нему — после формального отказа от наших родственных связей? Как тот забулдыга — блудный сын, который на коленях приполз выпрашивать прощения? Или как нашкодившая собачонка, которая с поджатым хвостом скребется туда, откуда убежала? Я сгибался от стыда, что-то мычал и даже подвывал при одной мысли об этом.

В это время дома случилась беда — и она все изменила. Умер Жеффик.

Он был уже очень стар, мой добрый друг. Ему шел четырнадцатый год — собачья мафусаилова пора. После тринадцати он как-то очень быстро сдал — уже не бегал, задорно задрав хвост, а только прохаживался. По-прежнему беззаветно бросался в игры и драки со мной, но потом сваливался где-нибудь в углу и натужно дышал, обессилено вывалив язык. И не лаял — только повизгивал. Однажды, пытаясь вскочить на кровать, он сорвался и упал — пришлось его поднимать. Теперь он часто неподвижно лежал у меня на коленях — снежно беленькое тельце, коричневая мордочка, оттопыренные уши, белая ленточка от носа к затылку… И он смотрел грустно и виновато — благодарил за дружбу, извинялся за слабость. А незадолго до смерти вдруг перестал проситься ко мне в постель. Даже в клетушку, где я спал, уже не входил — пристраивался где-нибудь в углу большой комнаты и только утром выползал мне навстречу, слабо улыбался хвостом, слабо повизгивал — у него даже не всегда хватало сил лизать мне руки.

Однажды утром он не выбрался из своего угла. Я бросился к нему, стал тормошить, поднял на руки. Он смотрел на меня отчужденными, незакрывающимися глазами — он не видел меня, он был вне моего мира.

Я никогда не был слаб на слезы. Если вода и лилась из моих глаз, то от гнева и возмущения. В тот день я рыдал от горя — наверное, впервые. Мама сердито прикрикнула:

— Перестань! Хвастаешься, что бестрепетный пионер, а сам нюни распускаешь. Возьми себя в руки. Все мы когда-нибудь умрем — утешайся этим.

Я не мог взять себя в руки. И меня не утешало, что все мы смертны. Я только начинал жить, до моего конца было необозримо далеко. Проблема собственной гибели была неактуальна — а смерть Жеффика стояла перед глазами и давила грудь. Мне стало немного легче только тогда, когда я подглядел, что мама, спрятавшись в спаленке, тоже плачет — молча, не отрывая платка от опухших глаз (иллюзорное, впрочем, утешение). Многие годы Жеффик был мне самым близким другом — но и ее любимцем он быть не переставал.

В то же утро, не дожидаясь моей просьбы, мама решила, что Жеффика надо похоронить по-человечески, потому что душа его (хотя у собак, говорят, нет души) была по-настоящему человечной. Я заикнулся о гробе — гроб мама отклонила: деревянная домовина не для животных, им нужно тесное слияние с землей. Мы похороним его среди деревьев, в траве, по которой он так ликующе носился. На помощь позовем брата Шуру, моего двоюродного брата, — он парень сильный и всегда любил Жеффика.

На другой день мы трое — мама, Шура и я — отправились в Дюковский сад, заброшенный парк на краю Молдаванки. Шура тащил на плече джутовый мешок с тельцем. В парке, как всегда в будний день, было пусто. Моей детской лопаткой Шура вырыл неглубокую ямку, мы уложили туда Жеффика, плотно присыпали землей, на одной стороне положили камень, на другой посадили березку — я хотел сирени, но поблизости не нашлось ни одного кустика.

Шла поздняя осень, близилась зима (в тот год она была морозной) — до весны я так и не выбрался на Жеффикову могилку. А когда нашелся свободный час и на Дюковский сад, я ее уже не нашел. Не было ничего — ни холмика, ни камня, ни березки.

Быстрый переход