|
Я был (и есть) не наш для апологетов завершенных истин и разнообразных идеологических боевиков. Больше того: я ничей, то есть воистину свой. В тысячах форм борьбы (особенно литературной) я не примыкал ни к одной стороне, ибо видел в самом пламенном демократе несостоявшегося диктатора. Одна дама недавно сказала мне: у нас теперь столько партий, вам нужно выйти в люди — идите к нам! Но выходить в люди таким способом не по мне. Пастернак как-то сказал, что мог бы «провальсировать к славе шутя», но не захотел. Он поступил мудро: достиг мировой славы, не гоняясь за ней. Меньше всего мне нужен был пиетет людей, ограниченных каким-то одним мнением, одним направлением, одной кровью! Я был и остался космополитом. Мне близки все нации. И все они чуют во мне это зловещее — «не наш». Я был и остался человеком — не меньше, но и не больше.
Козодеров был тысячекратно прав: я был свой.
Теперь о Борисе Пероцком.
Этот человек приехал в Одессу не то из Днепропетровска, не то из Винницы и занял место уехавшего в Институт красной профессуры Пипера. Он стал профессором диамата (правда, без заведования кафедрой). Его появлению в университете (еще до утверждения в должности — оно было прерогативой обкома партии) предшествовал слух, что в городе наконец появился истинный философский гений.
Пероцкий был лет на пять старше нас с Осей. Видимо, в детстве он перенес полиомиелит — болезнь изуродовала его, он стал калекой. Он не ходил, а ковылял на скрюченных негнущихся ногах, левая его рука торчала под каким-то странным углом — он плохо ею владел. Но тонкое, умное его лицо с проницательными глазами и темные, густые волосы были воистину прекрасны.
Не знаю, заканчивал ли он какой-нибудь институт — но он знал философию по первоисточникам, а не по учебнику диамата или статьям в журнале «Под знаменем марксизма». Особой его страстью был Гегель — впрочем, великий немецкий философ был тогда на языке у всех диаматчиков. Мода на него была своеобразной: его истово почитали, но почти не читали — он был слишком сложен для ординарного преподавателя.
Пероцкий Гегеля не только почитал, но и читал. Он часто ссылался на труднейшую из гегелевских работ — «Феноменологию духа», и я несколько раз проверял эти ссылки — они всегда были точны. Вряд ли Пероцкий был творцом — мы с Оскаром ни разу не слышали от него о каких-либо философских изысканиях. Но что он был незаурядным знатоком философии — бесспорно. В масштабе требовавшихся тогда знаний, конечно.
Преподавателем Пероцкий был неважным. Лектор, а не учитель, он читал на украинском — и у него, в отличие от других, язык этот был настоящим, а не суржиком (на одну фразу на мове — десять на русском). Но это был странный украинский — до того книжный, до того забитый галлицизмами, что даже чистопородные украинцы, воспитанные на «Наталке-Полтавке» и «Энеиде» Котляревского, не всегда его понимали. А если к этому добавить, что Пероцкий не признавал никаких учебников, никаких предписанных программ, то остается только пожалеть его студентов.
Впрочем, Борис не был строгим экзаменатором. Одно компенсировалось другим: непонятность его лекций перекрывалась тем, что он мирился с их неусвоенностью.
Он сразу потянулся к нам с Осей. С другими диаматчиками он был знаком — с нами дружил. Дружба его была странной: переброс остротами, хлесткими цитатами, умной болтовней — всегда умной и всегда болтовней. Никаких споров, никаких излияний, никаких переживаний — в общем, ничего того, что составляло суть наших с Оскаром отношений. Пероцкий избегал стрессов. Инвалидность приучила его всемерно охранять самого себя — любое нарушение осторожной расчетливости могло стать непоправимым.
Вспоминаю один забавный эпизод в самом начале нашего знакомства.
У меня был день рождения. |