Изменить размер шрифта - +
Потому что я бесконечно всегда любила и сейчас люблю свою строптивую дочь, обеих своих строптивых дочерей. Но больше не было ни слова ответа.

Я понимала умом, что с моими детьми здесь «поработала» пропаганда, что им вот уже много лет вбивали в голову скверные истории про меня. Но сердце требовало, чтобы вся эта работа оказалась бы безуспешной, чтобы они вдруг все повяли, и бросились бы к нам с Ольгой на шею… То, что этого не произошло ни с сыном, ни с дочерью, повергло меня в какой-то хаос.

Я перестала понимать самые основы человеческой души. В особенности же потому, что у меня были очень хорошие старшие дети; мы жили без конфликтов, присущих многим семьям, и именно от них невозможно было принять подобную перемену. И, сама не знаю почему, я так верила что уж мои-то сын и дочь поймут все мои действия, мой самый побег и всю мою жизнь, последовавшую за побегом, куда лучше, чем кто-либо посторонний. До сих пор я не могу понять, почему именно они-то и оказались самыми успешными жертва всей клеветы и пропаганды. Почему именно у них ничего не осталось в сердце от многих лет нашего несравненного семейного счастья и взаимного понимания — которыми я так всегда гордилась и во все последовавшие годы.

 

* * *

В декабре 1985 года неожиданно в Тбилиси появился известный московский актер-комик, с которым мы были знакомы многие годы тому назад. Это было, как далекое эхо тех времен, когда вокруг было столько друзей, — вместе ходили в Дом кино, на концерты международной значимости вместе читали книги и посещали Театр кукл Образцова. Теперь ему было уже за семьдесят, маленький человек чаплинского характера и печального юмора, обожаемый публикой за его быстрое остроумие и неожиданные шутки. Видеть его теперь, здесь, был праздник, привилегия — пир! Неожиданно встретившись, мы вдруг пустились наперебой декламировать стихи Пастернака. «Мы были в Грузии. Помножим»… — начала я, и он подхватил:

— Как там дальше? Ага, вот:

— Постойте, постойте. Дальше еще лучше:

Это было восхитительно. На нас уже оборачивались, потому что мы были, как пьяные, бормоча и поднимая вверх указательные пальцы.

«Хотите валидолу?» — спросил он точно так же, как Гриша в Москве. Сердца здесь у всех надорванные, нечего удивляться. «Спасибо». Не повредит и мне. Как это был вдруг неожиданно хорошо! Далекие чудесные дни вернули обратно — дни с теми, кого уже нет в живых. А мы все скрипим.

Удалось уехать из города, уединиться и гулять по берегу холодного, но все равно прекрасного Черного моря. И говорить, говорить без конца. Он больше слушал меня — за столько лет! И если говорил, то ничего не предлагал, не утверждал, не осуждал. Он хотел меня понять. Но я чувствовала по подтексту, что он был не далек от мнения Федора Федоровича Волькенштейна, так отругавшего меня в Москве. Не далек от мнения и других лиц, авторитетных для меня, считавших, что я сделала большую ошибку, вернувшись в Советский Союз и дав пищу для пропаганды, для лжи, для моего собственного разрушения.

Он понимал из моих рассказов, что мы совсем не так «счастливы», как это, возможно, он слышал, и что мы вряд ли выдержим перевоспитание и переприспособление к советскому образу жизни. Все образование Ольги было под ударом, и это понимали мои настоящие друзья.

Актер, оказывается, лично знал того директора школы в Москве, который так устрашился принять Ольгу. «Несомненно, родители его учеников могли выразить ему неудовольствие, — сказал он. — Это школа рядом с университетом, и все преподаватели посылают туда своих детей. Ты понимаешь? Это лучшая школа в Москве! Директор учился в университете вместе с тобой, он тебя помнит студенткой. Он женат на итальянке, что делает его жизнь нелегкой, учитывая все наши „традиции“. Он не хотел тебя огорчать, а еще больше — девочку.

Быстрый переход