|
И в этом смысле последний жест моего отца невозможно объяснить иначе, чем обращение к Богу: многие присутствовавшие видели его, и возможно, что каждый истолковал его по-своему. У церкви, у духовенства и у верующих есть, несомненно, право объяснять явления на основании тех понятий, которые составляют основу веры.
10
ДВА ПОСЛЕДНИХ РАЗГОВОРА
Здесь уместно, мне думается, вспомнить о двух событиях, происшедших в зиму 1952–1953 годов, событиях, предшествовавших и последовавших за смертью моего отца. Я не писала о них в своих прежних книгах. И значение их как-то больше раскрывается именно с расстояния лет, из ретроспективы. Сейчас мне кажется, что я вижу определенную связь между ними, чего я не видела ясно, когда писала «Двадцать писем». В обоих событиях этих странно фигурировал один и тот же человек. Именно потому что во время поездки в СССР в 1984–1986 годах мне пришлось слышать неправдоподобные версии о смерти моего отца, я полагаю, что необходимо сейчас дополнить мои старые книги нижеследующими фактами.
Последний разговор с моим отцом произошел у меня в январе или феврале 1953 года. Он внезапно позвонил мне тогда и спросил, как обычно, без всяких обиняков: «Это ты передала мне письмо от Надирашвили?» Я ничего не передавала. И, кроме того, существовало железное правило, чтобы писем к отцу не носить и не быть «почтовым ящиком». Однако он желал знать, кто же передал ему данное письмо. «Ты знаешь его?» — «Нет, папа, я не знаю такого». — «Ладно», — и он уже повесил трубку.
Разговор этот мне запомнился, потому что он оказался последним. В марте меня позвали к нему, когда он был уже без сознания. Возможно, оттого, что разговор был последним, я запомнила навсегда это имя: Надирашвили. Очень обычное грузинское имя.
В марте, когда отец умер, и мы все часами стояли в Колонном зале, глядя на народ, проходивший мимо, я невольно обратила внимание на высокого грузного человека, одетого как рабочий, проходившего вместе с большой делегацией Грузии. Он остановился, задерживая ход других, снял шапку и заплакал, размазывая по лицу слезы и утирая их этой своей бесформенной шапкой. Не заметить или не запомнить его крупную фигуру было невозможно.
Через день или два раздался звонок у двери моей квартиры в Доме на Набережной. Я открыла дверь и увидела этого самого человека. Он был очень высок и могуч в плечах, в запыленных сапогах, с простым красным обветренным лицом. «Здравствуйте, — сказал он с сильным грузинским акцентом. — Я — Надирашвили.» — «Заходите», — сказала я. Как же не впустить незнакомца, когда я слышала его имя совсем недавно?
Он вошел, неся в руках большую папку или портфель, туго набитый бумагами. Сел в моей столовой, положил руки на стол и заплакал. «Поздно! Поздно!» — только и сказал он. Я ничего не понимала, слушала.
«Вот здесь — все! — сказал он, указывая на папку с бумагами. — Я собирал годами, все собрал. Берия хотел меня убить. В тюрьму меня посадил, сумасшедшим меня объявил. Я убежал. Он не поймает меня — Берия никогда не поймает меня! Где живет маршал Жуков, можете сказать? Или — Ворошилов?»
Я начала понимать, в чем дело. Значит, Надирашвили писал моему отцу о Берия, и кто-то передал письмо. Письмо дошло — было передано — но было ли оно прочитано? Вот к чему относятся горькие слова «Поздно!» Зачем ему нужен Жуков? Ворошилов живет в Кремле, туда не пройдешь.
«Жуков живет на улице Грановского, в большом правительственном доме. Квартиру не знаю», — сказала я.
«Я должен увидеть Жукова. Я должен все ему передать. Я все собрал об этом человеке. Он меня не поймает».
Он задыхался, должно быть, от усталости и волнения и то и дело начинал опять плакать. |