|
Свой отчет он продолжил сразу по окончании трапезы.
К своим тридцати трем годам Легион считался самой яркой и стремительно восходящей звездой российской науки — с этим не спорили даже наиболее угрюмые и замшелые зубры физико-математического отделения Академии. И вдруг началось необъяснимое и страшное угасание новой звезды. Страшное, ибо оно разрушало расхожее для ученого мира, воспитываемое со студенческого возраста убеждение, что большая наука, наподобие требовательного, но благого божества, при любых обстоятельствах защищает своих адептов от душевной и умственной деградации.
Сначала Легион замолчал на ученых советах. Отсиживал их, почти не двигаясь, безучастно смотрел и слушал, механически подписывал протоколы и уходил. При этом не выглядел погруженным в глубокие размышления, и даже не дремал, чем нередко грешили ученые солидного возраста, — нет, просто сидел. Был похож на выключенный компьютер. «Полнейшее отсутствие всякого присутствия», — высказался кто-то из коллег, и это изречение, будучи в ходу в Институте, считалось шуткой. Он перестал выступать с докладами на научных семинарах и конференциях, а вскоре и вовсе прекратил их посещение. Печатные работы выходили все реже и сделались очень неровными по качеству — создавалось впечатление, что, растеряв свои способности, он неумело дорабатывает старые незаконченные статьи и отдает в публикацию. Последние несколько лет жизни его участие в деятельности Института обозначалось присутствием в виде безжизненно застывшей фигуры на ученых советах и ежегодными, чисто формальными отчетами о плановой научной работе.
Самым непонятным в этой истории было, почему в течение более чем семи лет его не попытались не то что уволить, но даже сместить с должности заведующего лабораторией, причем лабораторией без сотрудников — самой комфортабельной синекуры, какую может предоставить академическая структура своим выдающимся питомцам. Это при том, что все видели, как Легион превращается в некую биомассу, теряя свойства не только ученого, но и просто мыслящего существа. Приводили мотивы разные: в системе Академии, мол, на улицу не выкидывают, а инвалидность ему оформить было никак невозможно; на руководство-де оказывали давление — имея в виду папашу; даже то, что в отчетах Паулса, бездарно пережевывающих его прежние работы, хоть и редко, но мелькали порой яркие искры мысли, напоминавшие прежнего Легиона. «Чепуха, дело не в этом, — заявил Платону бывший аспирант Паулса, один из немногих, кто говорил о нем охотно. — По себе помню, как это происходило. Когда предстоял конкурс, я был твердо намерен кинуть ему черный шар, но вот прихожу на Ученый совет — и голосую за него. Почему, сам не знаю, словно морок какой-то. И у других — что-то похожее. Странно, но факт».
— Значит, близких людей нет. Только те две женщины, но с них взятки гладки. Получается, в эту сторону копать некуда, — подытожила мрачно Марго. — Вроде, был яркой личностью, и ни одного близкого человека… Что же он за урод такой? — добавила она зло, словно Легион жил бирюком нарочно, чтобы досадить ей, Марго. И тут же ей пришла в голову мысль, от которой она стала еще мрачнее: у нее, у самой-то, сколько близких людей?
Платон преспокойно курил свою сигарету и не пытался поддержать разговор.
— Ну чего ты молчишь? — не сдержалась Марго. — Столько времени зря потрачено, а тебе — хоть бы хны.
— Почему зря? — пожал он плечами. — Так или иначе, мы обязаны знать о нем все, что возможно.
— Предположим, — неохотно согласилась она. — А теперь об этом самом клонировании. Ты уверен, что к нашим делам оно не имеет отношения?
— Ты о чем? — От удивления Платон стряхнул пепел мимо пепельницы. |