Сколько я умираю, если чувствую все! Сколько я чувствую, если блуждаю так, бестелесно и человечно, а мое сердце замерло, как пляж, и все море всего той ночью, когда мы живем, насмешливо бросает волны и остывает в моей вечной ночной прогулке по берегу моря!
96.
Я вижу воображаемые пейзажи с такой же ясностью, с которой смотрю на пейзажи настоящие. Если я склоняюсь над своими грезами, то я склоняюсь над чем-то. Если я вижу, как проходит жизнь, я грежу о чем-либо.
Кто-то о ком-то сказал, что для него виденные в грезах фигуры обладают такой же яркостью и такими же очертаниями, что и фигуры настоящие. Но, даже если бы я понимал, что подобная фраза применима ко мне, я бы ее не принял. Фигуры, виденные в грезах, для меня не похожи на фигуры из жизни. Они им параллельны. У каждой жизни — мечтательной и мирской — собственная реальность, одинаковая, но отличающаяся. Как вещи близкие и вещи далекие. Фигуры грез мне ближе, но ‹…›
97.
Настоящий мудрец — тот, кто устраивается таким образом, чтобы внешние события затрагивали его как можно меньше. Для этого он должен заковаться в броню, окружив себя реальностями, которые будут стоять к нему ближе, чем факты, и через которые к нему будут попадать факты, видоизмененные в соответствии с этими реальностями.
98.
Сегодня я проснулся очень рано, в смятенном порыве, и затем встал с кровати, душимый непонятной тоской. Ее не вызвал какой-либо сон; никакая реальность не смогла бы ее породить. Это была полная и совершенная тоска, не основанная на чем-то. В темной глубине моей души неведомые и невидимые силы вели сражение, полем которого было мое существо, и я весь дрожал от неизвестного столкновения. С моим пробуждением возникла физическая тошнота всей жизни. Ужас от того, что нужно жить, встал с кровати вместе со мной. Все мне показалось пустым, и у меня сложилось холодное впечатление, что ни для одной проблемы нет решений.
Огромное беспокойство заставляло меня вздрагивать от малейших движений. Мне стало страшно, что я сойду с ума, не от безумия, а именно от этого. Мое тело было скрытым криком. Мое сердце билось так, словно говорило.
Длинными и ложными шагами, которые я напрасно пытался изменить, я босиком прошел короткую комнату в длину и пересек по диагонали внутреннюю комнату, в углу которой есть дверь, выходящая в коридор дома. Сбивчивыми и неточными движениями я коснулся щеток, лежавших на комоде, сдвинул стул и один раз ударился рукой, которой покачивал, о грубое железо ножек английской кровати. Я зажег сигарету и выкурил ее бессознательно, и, лишь увидев, что на изголовье кровати упал пепел — как, если я над ним не стоял? — я понял, что я был одержим или что-то в этом роде в своем бытии, если не в имени, и что осознание себя, которое у меня должно было бы быть, переплелось с бездной.
Я получил весть об утре от скупого холодного света, который придает неясную голубую белизну проявляющемуся горизонту, как благодарственный поцелуй вещей. Потому что этот свет, этот настоящий день освобождал меня, освобождал не знаю от чего, подавал руку моей неведомой старости, устраивал праздники для поддельного детства, давал нищее отдохновение моей переливающейся через край чувствительности.
Ах что это за утро, что пробуждает меня для глупости жизни и для ее большой нежности! Я почти плачу, видя, как передо мной, подо мной проясняется старая узкая улица, и, когда грязно-каштановые засовы лавки на углу уже виднеются на немного выбивающемся свету, мое сердце испытывает облегчение, как в сказке о настоящих волшебницах, и исполняется уверенности в том, что не чувствует себя.
Что за утро эта горечь! И что за тени удаляются? И что за тайны раскрылись? Ничего: звук первого трамвая, словно спичка, которая осветит мрак души, и громкие шаги первого прохожего, являющиеся той конкретной реальностью, что советует мне дружеским голосом так себя не вести. |