— Со мной, как главой комиссии. С Окулько, как членом комиссии. С Леонидом Семеновичем, как комендантом. Хотя можно и без Леонида Семеновича. Он, кажется, нездоров, — повела носом в сторону коменданта методистка.
— Лучше без меня, — подтвердил Леонид Семенович, — я старый и больной. Какие мне акты?
— Слушайте, что происходит? — взъярилась Барбосовна. — Что за балаган и шутки дурного толка? Налицо факт аморального поведения комсомольца Лунина вкупе с комсомолкой Гусик.
— Вкупе, — фыркнуло Окулько.
— Шура, вы на грани отчисления! У вас шесть штук хвостов! Вас пожалели и взяли в комиссию, чтобы как-то поддержать, а вы насмехаетесь. Если вы сейчас же не придете в должное настроение, я сегодня же подготовлю приказ о вашем отчислении.
— Леонид Семенович, вы же говорили, что тут какие-то вражеские сборища проводятся, — на голубом глазу сдал коменданта Клювов. — А тут всего-то Вадька с Инкой, того. Вкупе. Все-то вам мерещится.
— Как то есть мерещится? А этот здесь почему? — Комендант уставил палец на Вадима: — Мерещится?
— Нет, Леонид Семенович. Не мерещится, — отчетливо проговорила Барбосовна и потрясла крашенными хной локончиками, пришпиленными высоко над ушами. — И его личное дело, а также личное дело этой… этой… хм. Гусик будет рассмотрено в комитете комсомола. Так я понимаю, Константин?
— Ну, примерно. — нехотя выдавил Клювов.
— Примерно — это как? — насторожилась кровожадная методистка.
— Ну, будет, Зинаида Борисовна, будет рассмотрено, — развел руками Клювов и, выходя, возмущенно фыркнул через плечо: — Дверь надо было запирать, любовнички хреновы! Пороть вас некому.
Личное дело Лунина, Вадима Михайловича, комсомольца, кандидата в члены КПСС, общественника, отличника и ленинского стипендиата, и Гусик, Инны Сергеевны, комсомолки, троечницы, подозреваемой в порочащих идеологических связях, рассматривалось с участием члена парткома, пожилого и целомудренного дядечки, доцента кафедры педиатрии, который путался и смущался, подбирая слова, характеризующие поведение виновных. Дядечка делал попытки свести все к идеологической диверсии, но веселящиеся комсомольцы смаковали клубничку и не поняли или сделали вид, что не поняли пожилого партийца. Инна, которой балаган был скучен и неинтересен, и Вадим, разобиженный на вчерашних приятелей, терпели не долго и, попросив слова, сделали заявление о том, что намерены пожениться.
Олег, практически поселившийся у Лины, потерял временные ориентиры. Он не смог бы назвать ни дня недели, ни числа. Хорошо, если бы вспомнил, какой на дворе месяц. А семь утра и семь вечера наверняка бы перепутал, так как и в семь утра, и в семь вечера в конце марта Ленинград освещен примерно одинаково, а может быть, и по-разному, но Олег забыл как. Время для него измерялось теперь силой желания и потоком нежности, ходившими по кругу, как часовая и минутная стрелки. Сердце по-прежнему отстукивало секунды, но оно торопилось, и секунды стали неравномерны по длительности и гораздо короче, поэтому, наверное, время текло так быстро и незаметно.
Секунды окрашивались в разные цвета, цвета страсти и умиротворения, не имевшие названия на человеческом языке. Секунды приобретали неожиданные формы, плоские и объемные, многослойные, плавные, текучие, звездчатые, пузырчатые, кристалловидные. Чтобы описать их, понадобилось бы слишком много слов или очень сложные математические формулы. Иногда сердце замирало, и остановившийся на пути поступательного, последовательного движения миг начинал клубиться, разворачиваться, расцветать, распускаться, раскрываться до немыслимых глубин и затягивать в бездну вечности, безвременья. |