Страх подпитывался молчанием, а молчание — страхом. Никто не осмеливался говорить об убийствах из боязни подпасть под подозрение: любого мужчину, который прилюдно признался бы в своих тревогах по поводу Монастыря Священной корзины, могли принять за клиента этого заведения, а любого клиента — за преступника. Матери дрожали за своих дочерей, а дочери — за собственные жизни. Каждая ночь была как новый кошмар.
Тело Зельды было красного цвета, как у подвешенных на рынке коровьих и овечьих туш. Лицезреть этот труп было столь ужасно, что ни одна из товарок Зельды не отважилась заглянуть на прощание в гроб.
Ни одна, кроме Ульвы, старшей из Почитательниц Священной корзины. Эта женщина умела сочетать ласковую нежность матери с мистическим авторитетом настоятельницы монастыря и мирскими ухищрениями хозяйки обычного борделя. В молчании, не уронив ни единой слезинки, Ульва поклялась себе отыскать убийцу и отомстить за своих подопечных. Два предыдущих убийства причинили ей невыразимую боль, но последнее, третье, превратило ее отчаяние в ненависть, в такую ненависть, которой она до сего дня в себе не знала. Одной Ульве было известно, чего ее лишили вместе со смертью Зельды.
4
Бывает так, что события, на первый взгляд не имеющие ничего общего, на деле оказываются связаны невидимыми нитями, которые протягивают судьба и случай. Никому не пришло бы в голову сопоставить смерть трех проституток с трибуналом в городском соборе. Вообще-то, посреди ужаса, овладевшего всеми жителями Майнца, судебный процесс проходил совершенно незаметно. Вдобавок ту ночь, когда погибла третья жертва, все трое обвиняемых провели в мрачном тюремном застенке. Быть может, прокурор и сумел бы обнаружить некую связь между этими двумя событиями — если таковая действительно существовала. Но загвоздка состояла в том, что двигала прокурором уже личная заинтересованность: дело о фальшивых книгах превратилось для него в страсть, и едва ли не маниакальную. Так и вышло, что обвинитель уделял куда больше внимания апокрифическим рукописям, нежели жестоким убийствам, державшим в страхе весь город. Ведь появление поддельных книг ставило под удар не только основные догматы веры и те истины, которые содержались в священных книгах, но и образ существования самого прокурора.
Не успели злоумышленники оправиться от пережитого позора и привести в порядок свою одежду, им было приказано встать в ряд перед прокурором, чтобы выслушать, какие деяния вменяются им в вину. Одежда Иоганна Гутенберга была заляпана черными чернилами — и это само по себе являлось неопровержимым доказательством преступления. С ладоней же его, напротив, так и не сошел красный цвет: он въелся в линии рук, в складки на фалангах пальцев, забрался под ногти. Обвинитель еще при аресте обратил внимание на эти красные отметины, приказал писцу зафиксировать этот факт на бумаге и запретил подозреваемому мыть руки, пока он не предстанет перед судом.
Прокурор поднялся на деревянную кафедру и оттуда, сверху, театральным жестом указал на обвиняемых. И вот, обратившись к председателю трибунала, он начал свою речь:
— Я, Зигфрид из Магунции, скромный переписчик в подчинении вашего преподобия, назначенный прокурором благодаря знанию секретов переписки книг, обвиняю.
Эти вступительные слова он произнес ровным голосом, словно отдавая дань судебному этикету. Но спокойствие прокурора было лишь приемом, краткой прелюдией, предназначенной для того, чтобы привлечь внимание судей. Как только все взгляды устремились на него и тишина сделалась густой, почти материальной, в голосе прокурора послышались раскаты грома:
— Я обвиняю этих злодеев в самом жестоком из преступлений, совершенных после распятия Господа нашего Иисуса Христа, о чудесах которого мы знаем из священных книг, написанных Его апостолами и учениками!
Если кто-нибудь из судей полагал, что прокурор уже добрался до самых высот человеческого голоса, то он ошибался. |