Как и Назимову, описать его невозможно. В течение многих лет его голос и жесты неотступно преследовали меня. Он походил на персонаж из Ветхого Завета. Вот только на какой? Мне так и не удалось уточнить его место в книге. Именно после представления с его участием в одном маленьком театре мы всей компанией заявились в венгерский ресторан, где после ухода хозяев заперли двери и до утра слушали пианиста, который играл только Скрябина. Эти два имени — Скрябин и Бен-Ами — связаны в моем уме неразрывно. Точно так же название романа Гамсуна «Мистерия» (в немецком переводе) ассоциируется у меня еще с одним евреем, писавшим на идише, которого звали Наум Йуд. Где бы и когда бы ни встречался я с Наумом Йудом, тот сразу начинал разговор об этой сумасшедшей книге Гамсуна. Сходным образом, в Париже, любой вечер, проведенный в обществе художника Ганса Райхеля, неизменно сводился к беседе об Эрнсте Толлере, которому Райхель помогал, за что и угодил при немцах в тюрьму.
Когда бы я ни думал и ни слышал о «Ченчи», где бы ни встречал имена Шиллера и Гёте, а также слово Ренессанс (всегда связанное с работой Уолтера Пейтера на эту тему), мне сразу вспоминается сабвей или надземка: уцепившись за поручень или стоя в ожидании поезда на платформе, вглядываясь в грязные окна и проносящиеся мимо жалкие лачуги, я заучивал наизусть длинные отрывки из сочинений этих авторов. И мне по-прежнему кажется совершенно замечательным то, что стоит мне углубиться в лес и наткнуться на открытую полянку — золотую полянку, как моя память сразу возвращается к тем давним представлениям пьес Метерлинка: «Смерть Тентажиля», «Синяя птица», «Монна Ванна» или же опера «Пелеас и Мелисанда», декорации которой — не говоря уж о музыке — никогда не покидали моего воображения.
Похоже, самые сильные впечатления остались у меня от женщин на сцене — или из-за их великой красоты, или благодаря необыкновенной силе их личности и совершенно поразительному голосу. Быть может, это связано с тем, что в повседневной жизни женщинам редко удается полностью раскрыться. Быть может, также, драма сама по себе возвышает женские роли. Современная драма насыщена социальными проблемами, поэтому женщина в ней занимает более скромное место. В древнегреческой драме женщина предстает сверхчеловеком: ни одному современному человеку не доводилось встречать подобный тип в реальной жизни. В елизаветинской драме они также изумительны — конечно, уже не богоподобны, но при этом столь величественны, что это нас ужасает и сбивает с толку. Чтобы получить полное представление о женщине, нужно соединить те ее качества, что изображаются в древней драме, с особенностями, которые (в наши дни) осмеливается показать лишь театр варьете. Естественно, я имею в виду эти якобы «унизительные» ужимки, пришедшие прямиком из комедиа дель арте Средних веков.
Прочитав биографию де Сада, который провел несколько последних лет жизни в психиатрической лечебнице в Шарантоне, где забавлялся тем, что писал и ставил пьесы для пациентов, я часто спрашивал себя, какое впечатление произвела бы на меня постановка в исполнении группы сумасшедших. В основе концепции Арто о театре лежала идея о таком представлении, где актеры (с помощью всякого рода внешних приспособлений) доводили бы публику в буквальном смысле до безумия и бреда, чтобы драма с их участием достигала настоящей и немыслимой прежде крайности.
Что меня всегда поражало в театре, так это его способность преодолевать национальные и расовые барьеры. Несколько пьес, поставленных труппой иностранных актеров, которые исполняют национальный репертуар, могут сделать больше, на мой взгляд, чем целая телега книг. Часто первой реакцией становятся гнев, злость, разочарование или отвращение. Но стоит вирусу проникнуть в кровь, как то, что раньше казалось абсурдным, нелепым и в высшей степени чужеродным, принимается с одобрением — да нет, с энтузиазмом. |