- Том первый вышел во Львове в книгопечатне некоего Гольчевского…
Женщина играется с собачкой.
- Сейчас я пишу дополнение к обеим книгам, то есть, тома третий и четвертый, и на этом, думаю, описание света завершу, - кончает свое сообщение ксендз Бенедикт.
И что на это должна сказать Дружбацкая? Она откладывает щенка, вместо него кладя книгу на подол. Да, книга ей известна, когда-то она читала ее при дворе Яблоновских, там у них было первое издание. Сейчас она раскрывает том на главе о животных, находит что-то о собаках. Читает вслух:
- "В Петркуве у нас имелась собака, настолько остроумная, что по хозяйскому приказанию отправлялась с ножом на кухню, там его лапами терла, в воде полоскала и хозяину приносила".
- Это вот как раз мать ее так делала, - радуется ксендз, показывая на свою суку.
- А зачем тут столько латыни, пан ксендз? – неожиданно спрашивает Дружбацкая. – Ее ведь не каждый понимает.
Хозяин беспокойно ерзает на месте.
- Да как же? Каждый поляк столь гладко на латыни говорит, словно бы в том латинском языке и родился. Польский народ – это gens culta, polita (народ просвещенный и обычаи знающий – лат.), мудростей всяческих у нас – как capax (у мудреца – лат.), потому-то вполне по праву любит он латинский язык и выговаривает его наилучшим манером. Мы не говорим, словно итальянцы: Реджина, но Регина, не говорим мы "тридзинта, квадрадзинта", но "тригинта, квадрагинта" (тридцать, сорок – лат.). Мы не портим латыни, как немцы и французы, которые вместо "Езус Крыстус" говорят "Е-д-з-у-с Крыстус", вместо Михаил – Микаэль…
- А какой поляк, отче мой дорогой? Дамы, к примеру, редко говорят на латыни, поскольку их в ней не обучали. Ну а горожане, скорее, латыни вообще не знают, а ведь пан ксендз желал бы, чтобы и низкие сословия читали… И даже староста предпочитает латыни французский язык. Мне кажется, что в последующем издании весь этот латинский язык следовало бы выполоть, словно садик мил'с'даря ксендза.
Ксендз подобного рода критикой неприятно изумлен.
Похоже на то, что дама, которую он принимает сейчас в гостях, больше заинтересована собаками, чем его книгами.
Солнце уже почти что заходит, когда Дружбацкая усаживается в бричку, и ксендз подает ей корзинку с двумя щенками. Когда она доберется до Рогатина сделается совсем темно.
- Сударыня могла бы и переночевать в моих скромных покоях, - говорит ксендз, злясь на самого себя за эти слова.
Когда бричка уезжает, ксендз не знает, что с собой поделать. Сил он собрал больше, чем нужно было на эту пару часов, сил у него собрано на целый день, на целую неделю. Дощечки ограды у мальв обломились, в ограде зияет неприятная дыра, так что ксендз, излишне не раздумывая, с разгону берется за дело. Но потом неожиданно застывает и уже чувствует, как отовсюду тянется к нему некая неподвижность, сомнения, а за ними – некое разложение всего того, что до сей поры оставалось неназванным, все начинает гнить вместе с листьями, набухать прямо на глазах. Ксендз еще заставляет себя прибить дощечки к ограде, но неожиданно эта операция кажется ему слишком трудной, все высыпается из рук и падает на сырую землю. Ксендз идет в дом, в сенях сбрасывает башмаки и заходит в свою библиотеку – низкое помещение с балками при потолке вдруг начинает его давить. Он садится в кресло, печь раскалена на всю катушку, и белые кафельные плитки, покрытые медной глазурью, тоже раскаляются. Ксендз глядит на книжечку той немолодой женщины, берет ее в руки, нюхает. От нее еще исходит запах типографской краски. Ксендз читает:
…правда то: страшная, бледная, сохлая,
жилы стянули все стыки как струнки,
Кажется, будто не спит, и не пьет она,
жилочка бьется у ребер, а в лунки,
глаза где сияли – там ямы,
вместо мозгов – со смолою провалы. |