– Прощайся со своим пфеннигом. Не сказал литвин, куда подался. Наверное, на родную свою сторону пошел. Куда еще-то? Весна, лето скоро… Вот и мы посейчас уходим, ага.
Это правда, уходили скоморохи, в низовские земли подались. Народ там, говорили, добрей и веселье любит. Да и святые отцы особых препон не чинят… не то что некоторые. Так что, прощевай, отроче, ничем тебе помочь не можем.
Другой бы, на Колькином месте, плюнул бы давно да ушел, однако только не Шмыгай Нос! Очень уж он был настырный. Хлипкий – любой обидит, – однако своего добивался почти всегда. Не мытьем, так катаньем.
Тем более и повод нашелся – уходила ватага, надо было с Маруськой проститься. Скрепя сердце сбегал отрок в сыскную избу, где хранил заветную свою шкатулочку. В ней, кроме пфеннига немецкого, еще несколько зеленых бусин – на такие много чего купить можно! Вот и Кольша купил. Ленточку алую, шелковую! Как раз девчонке – в косу.
Прибежал к скоморохам, Маруську за руку выдернул:
– Пошли!
– Да некогда мне. Не видишь – собираемся.
– Пошли, говорю. Вон, на берег, близко… Простимся хоть по-людски.
Вздохнула дева. Ресницами пушистыми моргнула. Слезинка скользнула по щеке: все ж расставание – не встреча.
– Ну, идем, ладно.
Пришли оба на берег, сели под старой березой. Кольша носом шмыгнул, да руку за пазуху:
– А ну-ка, глаза закрой!
– Зачем это?
– Закрой, говорю. А зачем – увидишь. Не бойся, плохого не сделаю.
– Смотрии-и-и…
Закрыла девчонка глаза, спиной к стволу березовому прислонилась… Отрок быстренько ленточку вытащил:
– Открывай!
Маруська открыла… ахнула! На узкой Колькиной ладони алая лента огнем горит, прямо пылает, так, что не оторвать глаза!
– Ой… Кольша… неужто шелковая?
– А то какая?
– И это что… мне?
– Тебе, тебе… Косу заплетешь, ужо…
– Ой, Кольша…
Парень и опомниться не успел, а Маруська его губы поцелуем ожгла! Настоящим поцелуем, жарким. В губы это вам не в щечку!
Сомлел Колька, запылали щеки пожаром. Забыл зачем пришел. Нет, ну ясно – проститься. Одна че…
– Марусь, а вы когда в обрат-то?
– Старче сказал – по осени. А вообще – как пойдет.
– Я тебя жать буду.
– И я…
Снова поцелуй, еще жарче. Такой, что не оторваться, что… Впрочем, Маруська-скоморошница себя блюла! Она ведь не какая-нибудь там, ага…
– Марусь… ты так сладко целуешь, ох и сладко!
Тут и девчонка покраснела, не надобно и румян.
– Скажешь тоже…
– Нет, правда-правда! Марусь… а перед тем как литвин ваш ушел, к старосте кто-нибудь приходил?
– Тьфу ты! Нашел, что спросить! – девчонка явно обиделась, что и понятно – такое вот романтическое прощание у них выходило, и тут нате вам с кисточкой – литвин.
Впрочем, особо-то прощаться отроку-отроковице не дали: послышался уж на всю реку зов:
– Мар-у-уська! Уходим уже, э-эй!
Вскочила девчонка на ноги:
– Пора мне.
– Ну, все-таки… Приходил?
– Тьфу… Да был какой-то. Неприметный такой мужичок, но плечищи – ого! Меня еще, гад, ущипнул – я потому и запомнила.
– А звали-то, звали-то его как?
– Да пес его… Он еще говорил, будто у боярина тиуном служит. Верно, врал. Нешто тиуны в этакой-то посконине ходят? Ой… кажись, вспомнила – Дементий. |