Анжела заговорщически захихикала, в то время как Мэл уже высунул язык, начиная все громче стонать…
Потом, когда он отдыхал, Анжела приподнялась на локте (Луна или лампа сквозь окно красила ее лицо в молочнобелый цвет, она безнадежно кого-то напоминала…) и вдруг поведала ему великую тайну.
— Я пишу стихи.
Мэл искренне удивился:
— Давно?
— Не очень. Даже очень недавно. Короче, сегодня ночью и дебютировала, после тебя.
Она вдруг проворно встала и принялась одеваться. Мэл вежливо отвернулся. Ему нравилось, что она уходит.
— Вот, — сказала Анжела, положив на стол листок и выразительно припечатав его ладонью. — Теперь вы все обо мне знаете, милорд.
Едва за ней закрылась дверь, Мэл подошел к столу и врубил лампу. Он сам болел стихами, стыдился этого недуга и никому не показывал опусов, лишь однажды Стаканскому-старшему, который профессионально раскритиковал их, именно и употребив эти смехотворные словечки: недуг, опус, болеть…
Восьмистишие было написано жирным синим фломастером, строчки, не умещаясь на листе, сползли книзу, в правом верхнем углу было посвящение — М.П.
Сначала Мэл ничего не понял, но, перечитав, убедился в полной бездарности опуса. Как ни странно, М.П. ему польстило: он чувствовал то же, что чувствует девочка, когда ей впервые в жизни дарят цветы. Рядом лежала большая фотография, где была изображена запутавшаяся в собственных волосах Анжела, на фоне каких-то гор. На обороте стояло: «Ветер…» — очевидно, название снимка. Мэл вгляделся в лицо девушки, и вдруг оно переменилось: из-под разбросанных Анжелиных волос на него посмотрела другая девочка. Мэл бросил фото на стол и, словно в романе, трагически хлопнул себя по лбу. Голый трагический человек с хлопком по лбу выглядел в зеркале весьма забавно.
Оллу, маленькую давнишнюю Оллу, которую Мэл в детстве до смерти напугал, напомнила ему фотографическая Анжела.
12
Мэл Плетнев был родом из Санска — не Петербурга, Обояни, Стамбула, не из Тамбова даже — не из какого-либо существующего города нашей необъятной, ее европейской части — из Санска, и это было почти неприличным, звучало несолидно, даже слегка похабно.
Опустим длинное и противоречивое описание этого уездного городка, достаточно сказать, что Санск стоял на обоих — высоком и низком, зеленом и желтом — берегах Шумки, что придавало городу аномальность, ступенчатость, блеск.
Я говорю о многоэтажности одноэтажных зданий, соперничестве зеркал во владении вечерним солнцем по вертикали, когда Мэл, бывало, возвращался домой из школы, перемигиваясь со знакомыми окнами — теплый весенний вечер, вода и снег сливаются в кощунственную аморфную мздру.
Был ли кто в этом городе счастлив? Когда-либо?
Шумка огибала невысокий, но ярко выраженный холм, он был разрезан оврагами, на овражьих склонах (хотелось сказать: лепились) санские домики — внутреннее содержание города, а досужему путешественнику могло бы показаться, что улиц в город вообще нет, но поскольку городов без улиц не бывает, улицы в Санске все же существовали.
Широкая и длинная, почти прямая в плане, но горбатая вертикально, улица К.Маркса разрезала холм или Лысую гору (как в далеком, догородском прошлом ее нарекли) на две одинаковые половины, а поперечные, кривые во всех измерениях улки, струились вниз, — таким образом, пассажиры аэробуса ИЛ-86, бездарной, плохо задуманной и кое-как построенной машины, один раз в день выполнявшей рейс Ленинград-Ашхабад и обратно, всегда с ужасом высовывались из иллюминаторов, поскольку им казалось, особенно осенью, что у излучины реки лежит гигантский, весь в опухолях и язвах, обнаженный человеческий мозг.
Два узких моста связывали его с пойменной частью города, раз в несколько лет, в период дождей, заполняемой водой. |