Изменить размер шрифта - +
 — Никак не могла выбрать мужчину своей жизни.

Да нет, выбрала. Еще как выбрала.

— Думаю, мы так никогда и не узнаем точно, что случилось в тот вечер.

— Скорее всего.

Жесткие туфли неприятно врезались в ноги. К вечеру ступни отекут, Сильвия станет ахать и предлагать ножные ванны.

Руфь выпрямилась на стуле.

— Но вы-то, мисс Райан, вы-то знаете, что случилось? Вы же снимаете по этой истории фильм.

— В общем и целом — да, — согласилась Урсула. — Моя прабабушка была в ту ночь в Ривертоне — сестры Хартфорд приходились ей родней по мужу, и эта история стала чем-то вроде семейной легенды. Прабабушка рассказывала ее бабушке, бабушка — маме, а мама — мне, много-много раз. Мне не надоедало, я всегда знала, что когда-нибудь сниму по ней фильм. — Она улыбнулась, пожала плечами. — Однако, как и в каждой истории, в этой есть белые пятна. Я провела настоящее расследование, читала газетные статьи и полицейские рапорты, но там все как-то не до конца, будто под цензурой. Мне так показалось. К несчастью, обе свидетельницы самоубийства тоже давно умерли.

— Не слишком-то веселая история для кино, — заметила Руфь.

— Нет, нет, это именно то, что надо, — запротестовала Урсула. — Восходящая звезда британской литературы убивает себя на берегу мрачного ночного озера в разгар празднества. Единственными свидетелями становятся две очаровательные сестры, которые с тех пор не разговаривают друг с другом. Одна — его невеста, вторая, по слухам — любовница. Ужасно романтично!

Тяжелый комок в животе чуть-чуть разошелся. Выходит, она знает только официальную версию. И правда, почему это мне взбрело в голову, что будет иначе? А главное — что за странная преданность заставляет меня хранить молчание? Как будто после стольких лет все еще важно, что скажут люди!

Впрочем, я знаю, откуда она — эта преданность. Впиталась с материнским молоком. Так сказал мистер Гамильтон, провожая меня в день моего увольнения — я стояла на верхней ступеньке крыльца подле входа для слуг, сжимая сумку с немногочисленными пожитками (с кухни доносились рыдания миссис Таунсенд). Еще он сказал, что я была рождена для этого дома, так же, как когда-то моя мать, а еще раньше — ее родители, и что я поступаю глупо, бросая такое прекрасное место и такую почтенную семью. Сокрушался, что в Англии обесцениваются понятия верности и преданности, и клялся, что не позволит этой заразе проникнуть в Ривертон. Не для того же мы выиграли войну, чтобы все потерять.

Бедный мистер Гамильтон: он был совершенно уверен, что, бросая службу, я обрекаю себя на нищету и моральную гибель. Много позже я поняла, как ему было страшно, какими жуткими и непонятными казались перемены, бушевавшие в то время в обществе. Как хотелось ему ухватиться за надежные старые устои.

И все-таки он был прав. Конечно, не во всем: и деньги, и мораль — все осталось при мне, кроме той части души, что была навек привязана к Дому. А часть Дома навсегда поселилась во мне. Долгие годы запах воска для мебели «Стаббинс и K°», хруст гравия под колесами машин, похожая мелодия дверного звонка возвращали меня обратно. Будто мне снова четырнадцать, и, уставшая от переделанной за день работы, я сижу, попивая какао, на кухне, у огня, мистер Гамильтон читает нам те отрывки из «Таймс», которые, по его мнению, годятся для наших чувствительных ушей, Альфред подшучивает над Нэнси, та хмурится, а миссис Таунсенд мирно похрапывает над вязанием, свалившимся на ее необъятные колени.

— А вот и чай, — сказала Урсула. — Спасибо, Тони.

Рядом со мной появился молодой человек с подносом и составил на стол разномастные чашки и банку из-под джема, игравшую роль сахарницы.

Быстрый переход