Изменить размер шрифта - +
Я всегда любила Костю, хотя он часто дразнил меня, наделяя всякими непонятными прозвищами, вроде "великий философ", "маленький стоик" и тому подобное.

Меня потянуло прижаться к нему, как к родному, но вражеский мундир, особенно погоны, пугали и отталкивали.

— Вы… у белых, — запинаясь, пролепетала я и отвернулась.

— О боже, дети и те занимаются политикой! Ты-то что понимаешь? Где Леля? — нетерпеливо перебил он сам себя.

— Тетя Леля дома, но мама больна тифом, к нам никто не ходит, боятся заразиться.

Не дослушав, он бросился в дом, а я опять вышла за ворота. Любопытно было, вроде наш городок стал уже не тот, а какой-то совсем иной, незнакомый. Шемякин еще не ушел, он шептался с фельдфебелем, рябым и усатым, в мокрой от пота фуражке. Мне показалось, что они несколько раз взглянули на нашу квартиру. Затем они пошли, и до меня донесся голос Шемякина, словно смазанный жиром.

— Наследника-то теперь к лику святых причислят, а?

— Погоди, дай вот большевиков прикончим, — пробасил снисходительно фельдфебель.

Я постояла у калитки и побрела домой…

Лика с Вовкой спали, обнявшись, на Лелиной кровати одетые, видно, уснули невзначай.

Тетя Леля, в простом домашнем платье горошком, стоя у стола, плакала, а Костя сидел рядом, понурив голову. Оба не посмотрели в мою сторону: не до меня им было, и я смущенно юркнула в спальню. Несмотря на раскрытое окно, в комнате было душно и пахло лекарствами. Мокрое скомканное полотенце валялось на полу. Я подняла его и, намочив в полоскательнице, стоявшей на письменном столе, положила маме на пылающий лоб. Полотенце сразу нагрелось, я снова намочила его. Мама тяжело дышала, вся раскинулась.

Хотя я была еще мала, но уже многое понимала, я знала, отчего плачет тетя Леля.

Она любила Костю, и ей было горько, что любимый человек стал ее врагом, и надо бы выгнать его, а она не может.

— Совершенно я им чужой, — донесся до меня голос Кости, — и они чувствуют это. Так и говорят: от Танаисова большевизмом попахивает. А какой я большевик? То, что они называют этим именем, — самая элементарная человечность.

— Большевизм — это и есть человечность, — горячо сказала Леля, и голос ее так и зазвенел: — Слушай меня, Костя, ты все равно уйдешь от них, ведь я тебя знаю. Я же заранее предвидела, что тебе там будет нестерпимо. Но плохо, что ты мешаешь все в одну кучу. Какие-то матросы били зеркала в вагонах первого класса, где-то солдаты побросали из окон кадетов, и ты говоришь: у вас тоже жестокость. Но ведь это побочный продукт революции, ее шлак. Ты пойми: у народа накипело на сердце. Сколько обид, унижений! Но скоро все войдет в норму, уже ведь входит-дисциплина! Костя, милый, какая жизнь будет, когда народ возьмет власть в свои руки!.. Свобода! Понимаешь, человек наконец вздохнет полной грудью. Никто не будет хозяином другого, все равны. Возможность трудиться по призванию! Ведь это самое большое на земле счастье! А до сих пор это счастье выпадало на долю немногих. Подумай, тысячи людей так и сходили в могилу, не проявив полностью ни своего ума, ни способностей, ни отпущенных им природою сил. Это страшно, Костя. Вот для чего мы боремся, а не для того, чтобы занять чье-то место, а тех согнать. Не зависть к богачам, а священная война за право быть человеком, в самом полном смысле этого слова. — Тетя Леля разрумянилась, серые глаза словно стали глубже и прозрачнее. Она закончила внезапно:

— За это не жалко и умереть!.. И вот, Костя, если ты не хочешь счастья народного, свободы от всякой тирании, как могу я тогда тебя уважать? А без уважения какая цена любви…

— Как бы я хотел верить в народ, как ты, — глухо проговорил Костя, — а я вот даже в бога не могу верить, сомнения замучили…

Они замолчали.

Быстрый переход