Может быть, в последнюю минуту случится что-нибудь такое, что принесет мне избавление?
Ребята показывают на пальцах, что скоро звонок. Но меня это ничуть не радует. Потому что учительница, наверное, задержит меня после урока, — и это еще хуже. А если даже она мне и ничего не поставит, то все равно запомнит.
— Плохо!
Я и сам знаю, что плохо, и жду, начнет ли она ругаться или высмеивать.
Но случилось самое худшее.
— Что с тобой сделалось? — говорит учительница. — Ты совсем распустился. Не слушаешь на уроках, пишешь небрежно. И вот результат. Мы вчера делали подобную задачу. Если бы ты был внимательнее…
Все погибло!
Учительница больше меня не любит. И сердится за то, что ошиблась во мне. Видно, лучше быть сереньким, незаметным, средним учеником. Это безопаснее, проще, легче. Потому что меньше к тебе предъявляют требований, не надо так напрягаться.
Я опустил голову и поглядываю исподтишка на учительницу, потому что не знаю, жалеет она меня или совсем уже больше не любит.
Учитель никогда не скажет, любит он ученика или не любит, но это чувствуется: у него становится совсем другой голос и другой взгляд.
И ты очень страдаешь, и ничего не можешь поделать. А иногда ты готов взбунтоваться.
Ну, чем я виноват?
Тем, что Бараньский придумал себе глупую забаву и брызнул мне в глаза апельсинной коркой? Так защипало, что сил нет. Но я ничего не сказал, только глаза тру.
А учительница спрашивает:
— Что ты еще там придумал? Вместо того чтобы слушать…
Ведь не станешь же на это отвечать! Разве так не бывает?
Тебя кто-нибудь ущипнет, а ты вскрикнешь и подскочишь. И ты уже виноват.
Учителя не знают, как мы боимся таких, про которых говорят: „В тихом омуте черти водятся“.
Такой делает что хочет, и ему ничего не будет. Просто несчастье сидеть с таким за одной партой. Не лучше и если он сидит сзади. Нет тебе тогда ни минуты покоя.
А в другой раз была тут капелька и моей вины.
Сижу я на уроке и вижу, что у Шчавиньского сзади на куртке пять глых пальцев. Кто-то на перемене вымазал пальцы мелом и приложил, от и не знает, что у него на спине рука отпечатана.
Ну, я и попробовал примерить, правая это рука или левая. Я хотел издали, но нечаянно дотронулся. А он обернулся. Учитель ему замечание делает, что он вертится. А Висьневский кричит: — Ого, глядите, какая у него на спине пятерня!
Учитель начал меня ругать.
Я показываю руку, что, мол, чистая. А учитель говорит:
— Ну-ка постойте оба за партой!
Мы стояли недолго. И не в том дело. Досадно, что все наши дела ре-шаются наспех, кое-как, что для взрослых наша жизнь, заботы в неуда-чи только дополнение к их настоящим заботам.
Словно существуют две разных жизни: их — серьезная и достойная уважения, и наша — пустячная.
Дети — это будущие люди. Значит, они только еще будут, значит, их как бы еще нет. А ведь мы существуем, мы живем, чувствуем, страдаем, аши детские годы — это годы настоящей жизни. — Почему и чего нам велят дожидаться?
Я размышлял о своей серенькой взрослой жизни, о ярких годах детства Я вернулся в него, дав обмануть себя воспоминаниям. И вот я всту-пил в обыденность детских дней и недель, Я ничего не выиграл, только утратил закалку — умение смиряться.
Грустно мне. Плохо.
Я кончаю эту странную повесть.
Одни события быстро сменяются другими.
Я приношу в школу открытку Марыни, чтобы показать Манежу. А Висьневский вырывает ее у меня из рук. — Отдай!
Висьневский убегает. — Отдай, слышишь? Висьневский прыгает с парты на парту. — Отдай! Сию же минуту!
Висьневский машет в воздухе открыткой и орет во все горло: — Триптих! Письмо от невесты!
Я вырываю. |