Ждут, обмахиваются. Я сказал: ну что ты стучишь и пилишь, человеку уснуть невозможно, – а у ней руки на одеяле – будто выкопал кто два корешка, помыть хотел, да не отмываются. Вижу веер и руку Дюи Дэлл. Дай ей покой, говорю. Стучат, и пилят, и воздух над лицом гоняют, так что усталому человеку вдохнуть некогда, и тесло это чертово знай себе: щепку долой. Щепку долой. Щепку долой, – чтобы каждый прохожий на дороге остановился, посмотрел и сказал: какой хороший плотник. Моя бы воля, когда Кеш упал с церкви или когда на отца воз дров свалился и он лежал хворал – моя бы воля, не было бы такого, чтобы каждая сволочь в округе приходила поглазеть на нее, потому что если есть Бог, то на кой тогда он нужен. Были бы я и она, двое, на горе, и я бы камни катил им в морду, подбирал и бросал с горы, в морду, в зубы, куда попало, ей‑богу, пока она не успокоилась бы и не стучало бы чертово тесло: Щепку долой. Щепку долой, и мы успокоимся.
ДАРЛ
Смотрим, как он огибает угол и поднимается по ступенькам. На нас не глядит.
– Готов? – спрашивает.
– Если ты запряг, – отвечаю. Говорю: – Погоди.
Стал, смотрит на папу. Вернон сплевывает, не шевелясь. Сплевывает с чинной неторопливостью, прицельно, в рябую пыль под верандой. Папа потирает колени. Глядит куда‑то за обрыв, на равнину. Джул посмотрел на него еще немного, потом идет к ведру и снова пьет.
– Пуще всех не люблю нерешенного дела, – говорит папа.
– Это же три доллара, – говорю я.
Рубашка на горбу у папы выгорела сильнее, чем в других местах. Пота у него на рубашке нет. Ни разу не видел потного пятна у него на рубашке. Ему было двадцать два года, и он заболел оттого, что работал на солнце, а теперь объясняет всем, что, если еще раз вспотеет – умрет. По‑моему, сам в это верит.
– Но если она отойдет, до того как вернетесь, – говорит папа, – ей будет обидно.
Вернон сплевывает в пыль. А дождь к утру пойдет.
– Она рассчитывала на это, – говорит папа. – Она захочет ехать сразу. Я ее знаю. Я ей обещал, что упряжка будет на месте, и она на это рассчитывает.
– Три доллара нам тогда сильно пригодятся, – я говорю.
Он глядит на равнину и потирает колени. С тех пор, как у папы выпали зубы, он будто медленно жует губами, когда опускает голову. Из‑за щетины он напоминает лицом старую собаку. Я говорю:
– Ты поскорей решай, чтобы мы до темноты туда поспели и погрузились.
– Мама не такая плохая, – Джул говорит. – Не болтай, Дарл.
– В самом деле, – говорит Вернон. – Сегодня она больше на себя похожа – за всю неделю такой не была. Когда вы с Джулом вернетесь, она уж сидеть будет.
– Тебе лучше знать, – говорит Джул. – То и дело ходите, смотрите. То ты, то родня твоя.
Вернон смотрит на него. У Джула на румяном лице глаза будто из светлого дерева. Он на голову выше нас всех, всегда был выше. Я им говорю, что поэтому мама его и лупила больше и баловала. Потому что слонялся по дому больше всех. Потому, говорю я, и Джулом1 назвала.
– Не болтай, Джул, – говорит папа, словно и не особенно прислушивался. Он глядит на равнину и потирает колени.
– Ты можешь одолжить упряжку у Вернона, а мы тебя догоним, – я говорю. – Если она нас не дождется.
– Хватит ерунду‑то болтать, – говорит Джул.
– Она захочет ехать на своей, – говорит папа. Он трет колени. – Пуще всех не люблю.
– Все потому, что лежит и смотрит, как Кеш стругает чертов… – говорит Джул. Говорит грубо, со злостью, но самого слова не произносит. |