– Создатель, – вещал причетник, – мы знаем: те, кто сейчас умрет, не более греховны в глазах твоих, чем все мы. Их руки обагрены кровью. Наши тоже.
Я внимательно осмотрел плаху. Обычно все подобные приспособления, не принадлежащие самой гильдии, бывают из рук вон плохи. «Широкая, как табурет, твердая, как лоб дурака, и вогнутая, как тарелка». Моя вполне отвечала двум первым определениям из нашей старинной присказки, но, по милости Святой Катарины, была хотя бы слегка выпуклой. Хотя глупая твердая древесина наверняка должна была затупить мужскую сторону клинка, мне повезло в том, что предстояло иметь дело с двумя клиентами разного пола, и я мог, использовать оба лезвия.
–…воля твоя очистит в сей час дух их, дабы удостоиться им благодати. Мы узрим их там, хоть ныне здесь терзаем их плоть…
Я стоял, широко расставив ноги, опершись на меч, как будто распоряжаюсь всей церемонией, хотя на самом деле не знал даже, который из преступников вытащил короткую ленточку.
– Ты, о герой, что сокрушит черного червя, пожирающего солнце, ты, для кого небеса расступаются, подобно завесе, ты, обретающийся в морской пучине, где плещутся великие Эребус, Абайя и Сцилла, ты, живущий и в самом крохотном семечке дальнего леса, во тьме, где не зрит человеческое око…
Женщина – Морвенна – поднималась по ступеням. Перед ней шел алькальд, а сзади человек с железной пикой, которой он подгонял ее. В толпе кто‑то выкрикнул непристойную фразу.
– Возымей жалость к тем, кто не ведал жалости. Возымей жалость к нам, которые не изведают жалости ныне. Причетник закончил, и вступил алькальд:
– Самое омерзительное и противоестественное… Голос его срывался на крик. То было совсем не похоже ни на его обыденную речь, ни на риторический тон, которым он вещал у дома Барноха. Некоторое время я рассеянно слушал (выискивая в толпе Агию), и только потом до меня дошло, чего он боится. Ему ведь придется стоять совсем рядом с осужденными. Я улыбнулся под маской.
–., уважения к твоему полу. Но тебе выжгут клеймо на правой и левой щеке, отрубят ноги и отделят голову от тела.
(Я надеялся, что у них хватит ума не забыть о требующейся мне жаровне с углями.) – Силой высочайшей справедливости, облекающей мою недостойную руку по милости Автарха, чьи мысли звучат в сердцах подданных подобно музыке, я объявляю… я объявляю…
Дальше он забыл. Я шепнул:
– Я объявляю, что твой час пришел.
– Я объявляю, что твой час пришел, Морвенна.
– Если ты желаешь вознести мольбы Миротворцу, выскажи их в сердце своем.
– Если ты желаешь вознести мольбы Миротворцу, выскажи их.
– Если ты желаешь говорить с детьми человеческими, говори, ибо это будут твои последние слова.
Алькальд овладел собой и произнес всю фразу целиком:
– Если ты желаешь говорить с детьми человеческими, говори, ибо это будут твои последние слова.
Негромко, но отчетливо Морвенна произнесла:
– Я знаю, что большинство из вас считает меня виновной. Я невиновна. Я не совершала и никогда не совершила бы тех ужасных дел, в которых меня обвиняют.
Толпа придвинулась ближе.
– Здесь немало свидетелей тому, что я любила Стахиса. И любила ребенка, которого он подарил мне.
Мой взгляд привлекло цветное пятно – темно‑пурпурное, казавшееся почти черным при свете яркого весеннего солнца. Это был огромный траурный букет роз, какой обычно несут наемные участники похоронной процессии. Женщина, державшая его, была Эвсебией, той самой, что мучила Морвенну у реки. Я видел, как она исступленно вдыхала аромат роз. Унизанные острыми шипами стебли помогли ей проложить дорогу в толпе, и она оказалась у самого основания помоста.
– Это тебе, Морвенна. |