Изменить размер шрифта - +

Понемногу Всеслав и сам стал задумываться о монастыре. Быть может, к этому его подтолкнула любовь к уединенным размышлениям в тишине, или сделали свое дело завуалированные намеки монахов – но с каждым днем эта тяга становилась все сильнее. Странно, но Всеслав никогда не задумывался, что удалиться в монастырь – значит посвятить всю свою жизнь, всю душу Богу. Отрок был набожен, но в меру, особенного религиозного экстаза, который, по общему мнению, должны испытывать монахи и все «люди Божии», не ведал. Для него Бог был похож на доброго дядюшку, а церковь – на просторный и уютный дом, где можно тихо, чисто и безбедно прожить отпущенные дни.

Он сказал о своей задумке дяде. Сказал без трепета и страха – потому что ничего не решил окончательно и оставалось еще время подумать, и еще потому, что дядя казался ему очень набожным человеком. Когда Тихон, по своему обыкновению, пришел в их общую с Михайлой опочивальню – перекрестить на ночь, Всеслав, знаком попросив его наклониться, сказал:

– Слово тебе хочу сказать, дядюшка.

– Ну так говори! – откликнулся Тихон, но приметил особенное выражение лица мальчика и усмехнулся. – Нешто тайны у тебя завелись? Растешь ты, отроче, растешь... Ну да ладно, идем в мою горницу, поговорим. Правда, час уж поздний... Может, до завтра отложим?

Всеслав согласился отложить до завтра, но ночью проснулся от какой-то невнятной тревоги. Монастырские стены показались ему страшным узилищем. В распаленном детском воображении, населенном еще персонажами сказок, носились причудливые образы, создавая картины одна ужаснее другой. То казалось ему, что его замуровали в тесной келье, где нельзя даже сесть, и стоит он, изнемогая, лицом к кресту; то чудились черные, страшные ангелы, грозящие крючковатыми пальцами с образов...

Утром, придя в школу, он решил поговорить с отцом Илларионом. Другом ему стал тихий монах, сердечным, всепонимающим другом. Выслушав сомнения отрока, он грустно покачал головой:

– Это нечистый тебя смущал. А к чему у тебя мысли такие были?

– Я хотел поговорить с дядей о... о том, сам знаешь. Чтобы мне в монастыре остаться.

– Вон оно что... – протянул Илларион. – Не ожидал я от тебя этого, отрок милый. Жаждал всей душой, но не знал, что почуешь в себе призвание. Вся родня твоя – храбрые воины...

– Я не могу быть воином, – грустно сказал Всеслав. Никому бы из сверстников не решился в этом признаться, но Иллариону можно было сказать, он поймет. И правда – понял, закивал головой.

– Так, так. Правда, подмечал я, что противна тебе брань. Не стыдись этого. Кому-то – защищать свою землю в честном бою, кому-то – молиться за нее неустанно. Каждый выбирает, что ему лучше. А тебе к тому ж Господь талант дал...

– Какой такой талант? – удивился Всеслав.

– Как же, а малеванье-то? Ты ведь хоть что – хоть зверя, хоть человека так можешь изобразить, что ровно живые становятся. Кабы твой талант на благое дело направить – иконописец из тебя знатный бы вышел, каких не видала еще земля русская. Греческих-то мастеров у нас много, вот и утер бы им нос.

Всеслав усмехнулся.

– Я и не думал об этом...

– А ты подумай! – весело отвечал Илларион, и с этим они расстались.

Всеслав много думал потом о словах наставника. Та мысль, что он, ничем не примечательный отрок, имеет что-то, что отличает его от других, за что его можно ценить и дорожить им, была ему и неожиданна и приятна. Из лука стрелять да копье метать каждый может, для того большого ума не надобно! Честно сказать, Всеслав и в малеванье своем ничего особенного не видел, но раз отец Илларион думает иначе... И многие дивятся, когда увидят его работу – хоть фигурку глиняную, хоть что другое.

Быстрый переход