Изменить размер шрифта - +
Потому что дедов бестелесный двойник оказался не прозрачный и не цветной, и даже не серый. Чёрный он был, как подвальный мрак! И вёл себя неспокойно, несогласованно с дедом – то рукой махнёт не вовремя, то кивнёт не в такт, то встать попытается… Василий Петрович смотрел на происходящее, забыв и о жаре, и о том, что надо возвращаться в контору, где он уже второй год работал курьером; смотрел, от изумления приоткрыв рот.

Наконец чёрный человек – или что оно там на самом деле – обрёл полную самостоятельность: встал, отделился от деда и пошёл не спеша, прямиком через дорогу, сквозь мчащиеся туда-сюда машины. Дошёл до предкладбищенского пустыря, светлея на каждом шагу, и, став ослепительно белым, растаял, растворился, словно и не было его никогда. Василий Петрович облизал пересохшим языком сухие губы, посмотрел на деда испуганно – тот сидел с закрытыми глазами, привалившись спиной к стеклянной стенке остановки, и молчал. И, похоже, не дышал.

– Нет, не шизофрения у меня, – огорчённо молвил Василий Петрович, невольно и неумело крестясь, – всё гораздо, гораздо хуже. – А что хуже – не сказал, потому что сам не до конца понял. Хотя кой-какие смутные подозрения уже появились, в слова и понятия не оформленные, но тягостные, пугающие.

Василий Петрович встал и пошёл от остановки прочь, куда глаза глядят: какой уж тут автобус и контора, когда с ним такое творится!

Окраинный район города, в котором находился сейчас Василий Петрович по долгу курьерской службы, был из числа старых новостроек, тех, которые городские власти затеяли в конце советского режима, под горбачёвским лозунгом: «Каждой семье к двухтысячному году – по квартире!» С государственным размахом затеяли, с далеко идущими инфраструктурными и коммуникационными планами… Но тут грянули развал страны, финансовые неурядицы, а после русский капитализм в самом его гнусном проявлении, и окраинные новостройки остались такими же, какими были ещё лет пятнадцать тому назад.

Далеко отстоящие друг от друга одинаковые многоэтажки – с часто осыпавшимися со стен кафельными плитками, тёмные от грязи и времени – напоминали бесхозные, всеми позабытые руины, жить в которых нормальному человеку тоскливо и неуютно. Обязательное подростковое граффити на подъездных дверях, облезлые лавочки возле подъездов; выросшие на пустырях между домами за эти годы высокие деревья – и городское кладбище, через дорогу. Очень символично, очень!

Василий Петрович шёл, не обращая внимания ни на дома, ни на машины, которые то и дело проносились по трассе, рядом. Только на встречных поглядывал цепко, внимательно, всё более и более убеждаясь в том, что сподобился он нынче видеть нечто, человеческому глазу не позволительное. Откуда и почему сошла на него эдакая благодать, Василий Петрович не знал, да и не задумывался над тем: какая, собственно, теперь разница! Видит и всё тут.

Прохожих по жаркой послеполуденной поре было мало. Зато хватало старух на близких приподъездных лавочках и играющей в тени деревьев малышни: при новой для Василия Петровича возможности зреть незримое старухи и дети разнились как ночь и день – копошение мрачных, почти чернильных теней на лавочках и яркие, радужно-разноцветные всполохи меж деревьев. Порой за тем свечением и самих детей не увидеть, настолько ещё много в них нерастраченной жизни… Василий Петрович остановился, несильно хлопнул себя по лбу:

– Вон оно что! – и пошёл дальше, провожаемый равнодушными взглядами старух: ну, прибил человек комара, ничего интересного. Даже посплетничать не о чем.

– Жизнь, – шептал на ходу Василий Петрович, – я вижу жизнь! Эту, как её, мм… ауру, да-да! Как экстрасенс, – он зябко поёжился: несмотря на жару, Василия Петровича ощутимо знобило. – И душу после смерти вижу, вон оно чего… А я? А у меня-то её сколько, той жизни? – он с тревогой посмотрел на руки, оглядел их от локтей до кончиков пальцев – нет, ничего не видно, никакой ауры.

Быстрый переход