Миссис Милтон знала, что о Бичемеле ходит слава дурного человека, но порочные мужчины не то же, что порочные женщины, и она пускала его к себе в дом, чтобы показать, что не боится, — о Джесси она не подумала. Поэтому, когда она узнала о побеге, это было для нее двойным разочарованием, ибо инстинктивно она угадала тут его руку. И она поступила гак, как подобало. А подобало в данном случае, как вы понимаете, нанять, не считаясь с расходами, экипаж и, объезжая ближайших знакомых, рыдать и говорить, что вы просто не знаете, что делать. Будь даже Джесси ее родной дочерью, она не могла бы объездить больше народу и пролить больше слез — она выказала все надлежащие чувства. И не только выказала, но и на самом деле их испытала.
Миссис Милтон — преуспевающая, не слишком крупная писательница и еще более преуспевающая вдовушка тридцати двух лет («Томас Плантагенет — прелестная женщина», неизменно писали рецензенты, даже когда плохо отзывались о ней) — смотрела на Джесси, постепенно превращавшуюся в женщину, как на явную помеху, и охотно держала ее в тени; а Джесси, которая в четырнадцать лет встретила ее в штыки, принципиально возражая против любой мачехи, достаточно остро это чувствовала. Соперничество и вражда между ними все усиливались, так что в конце концов даже оброненная шпилька или книга, разрезанная острым ножом, вызывала бурный взрыв ненависти. В мире не так уж много намеренного зла. Правда, наш тупой эгоизм рождает порою зло, но с точки зрения нравственной это зло имеет совсем другую природу. И потому, когда случилась беда, миссис Милтон вполне искренне раскаялась в том, что допустила раскол в отношениях с падчерицей и сама сыграла в этом немалую роль.
Можете представить себе, как утешали ее знакомые и как жужжали об этом происшествии Западный Кенсингтон, и Ноттинг-хилл, и Хэмпстед, эти литературные предместья, ныне благопристойные обители былой богемы. Ее «почитатели», — а будучи прелестной литературной дамой, она, естественно, имела целую свиту, — пребывали в необычайном волнении и были преисполнены сочувствия, энергии и желания оказать помощь, подать совет, ринуться куда угодно по первому зову, — каждый сообразно своему характеру и представлению о том, что в данном случае требуется. «Есть какие-нибудь вести о Джесси?» — этим патетическим вопросом начиналось немало печальных, но весьма интересных бесед. При своих почитателях миссис Милтон, пожалуй, не проливала столько слез, как при своих приятельницах, но ее молчаливая скорбь трогала еще больше. Три дня — а именно: в среду, четверг и в пятницу — о беглецах не было ни слуху, ни духу. Было известно лишь, что Джесси, надев спортивный костюм с пристегивающейся юбкой, села на велосипед, снабженный безопасной рамой, шинами «Данлоп» и мягким, обтянутым люфою седлом, и отбыла рано утром, захватив с собой что-то около двух фунтов семи шиллингов и серый чемоданчик, и этим — если не считать краткой записки мачехе, в которой, судя по слухам, она объявляла о своей независимости и утверждала свое «я» с помощью обширных и весьма досадных цитат из «Высвобожденной души», но решительно ничего не сообщала о своих планах, — все сведения о Джесси исчерпывались. Записка эта показывалась немногим, и то под строжайшим секретом.
Но в пятницу поздно вечером прибыл, запыхавшись, один из почитателей, по фамилии Уиджери, с которым миссис Милтон переписывалась и который одним из первых узнал о случившейся беде. Он путешествовал по Сэссексу — рюкзак все еще был у него за плечами — и, скороговоркой сообщил он, в некоем местечке Мидхерст, в баре «Гостиницы ангела», слышал от буфетчицы о некоей Юной Леди в Сером, которую та очень ярко описала. Описание совпадало с приметами Джесси. Но кто же был человек в коричневом костюме?
— Бедное обманутое дитя! Я немедленно еду к ней! — воскликнула миссис Милтон, задыхаясь, и, встав, схватилась за сердце. |