Изменить размер шрифта - +
 — Не в том смысле, что они мне как друзья, это было бы глупо. Но они часть музея. Когда я оказалась там впервые, то воображала, что выпало на долю жертв, и все-таки угнетенной себя не чувствовала. У них все позади, разве не так? Они сделали то, что сделали, за это поплатились, и их больше нет. Они теперь не страдают. В нашем мире есть о чем горевать, а переживать о былых злодеяниях бессмысленно. Впрочем, иногда я задумываюсь: а куда все они делись — не только убийцы и их жертвы, а все те люди на фотографиях? А вы задумываетесь об этом?

— Нет, не задумываюсь. Потому что знаю. Мы, как и животные, умираем. Большей частью по тем же причинам и, за исключением немногих счастливчиков, испытывая почти такую же боль.

— И все?

— Да. Это утешает, не правда ли?

— Значит, все наши действия, то, как мы себя ведем, имеет значение лишь в этой жизни?

— А где же еще, Талли? Что и говорить, тяжело вести себя разумно и прилично здесь и сейчас, стараясь из последних сил подлизаться к небесам, в расчете на баснословную загробную жизнь.

Талли забрала у Джеймса чашку и снова ее наполнила.

— Дело, наверное, в воскресной школе и посещении церкви. Каждое воскресенье по два раза. Мое поколение, если призвать нас к ответу, — верующие наполовину.

— Так и о нас можно сказать. Только сей трибунал будет иметь место здесь, в коронном суде, с одетым в парик судьей. А проявив минимум сообразительности, большинство из нас может от него ускользнуть. Что вам видится? Большая конторская книга, дебет-кредит, ангел-архивариус?

Он говорил мягко, как и всегда с Талли Клаттон. Она улыбнулась:

— Что-то вроде. Когда мне было восемь или около того, я представляла себе книгу, похожую на большую конторскую книгу моего дяди. Там была черная надпись «Счета» на обложке, а у страниц — красные поля.

— Ладно, вера приносит обществу пользу, — сказал Калдер-Хейл. — Мы пока не нашли ей эффективную замену. Сейчас мы выстраиваем нашу собственную мораль. «Что я хочу, то и правильно, и это принадлежит мне по праву». Старшее поколение, быть может, еще и отягощено какой-то народной памятью об иудеохристианском чувстве вины, но со следующим поколением все уйдет.

— Я рада, что мне тогда не придется жить.

Джеймс знал — Талли не была наивной. Сейчас она улыбалась, лицо выглядело спокойным. В чем бы ни заключалась ее мораль, в ней нет ничего, кроме доброжелательности и здравого смысла. А какого черта требовать большего? В чем еще она или кто бы то ни было нуждается?

— Я думаю, что музей — это торжество смерти. Жизни мертвых людей, сделанные ими предметы, вещи, которым они придавали значение, их одежда, дома, повседневные удобства, искусство.

— Нет. Музей связан с жизнью. С отдельной жизнью, с тем, как ее прожили. С общей жизнью во все времена, жизнью мужчин и женщин, с созданными ими обществами. С длящейся жизнью вида Homo sapiens. Надо быть напрочь лишенным любопытства, чтобы не любить музеи.

— Я люблю, — мягко ответила Талли. — Только я чувствую, что живу в прошлом. Не в собственном прошлом — там нет ничего захватывающего или необычного, — а в прошлом всех людей, обитавших в Лондоне до меня. Я никогда не гуляю там в одиночестве, и никто не может остаться там один.

В одной и той же прогулке по Хиту каждый находит свое. Джеймс замечал перемены в деревьях, в небе, радовался мягкости почвы под ногами. Талли воображала прачек времен Тюдоров, пользующихся чистотой источников, развешивающих белье на можжевеловых кустах; кареты, экипажи, с грохотом катящие прочь от городских тревог, от чумы и пожаров, ища убежище в престижном лондонском пригороде; представляла разбойника Дика Терпина, верхом, выжидающего в тени деревьев.

Быстрый переход