Отступая, надолго порываешь связь с жизнью, с заботами о людях, с теплом человеческих отношений.
— Врач здесь. — Бейнз кивнул на дверь, провел языком по губам, не сводя глаз с Фила, прося его о чем-то, как собака, которая не может сказать, что ей нужно. — Все кончено. Она поскользнулась на каменных ступеньках в подвал. Я был здесь. Слышал, как она упала. — Он старался не видеть записной книжки, не видеть, сколько полисмен ухитрился всего написать бисерным почерком на одной страничке.
— Мальчик был при этом?
— Нет, нет. Я думал, он спит. Может, отвести его наверх? Это страшно! О-о! — сказал Бейнз, теряя власть над собой. — Ребенку не годится такое видеть!
— Она там? — спросил полисмен.
— Я оставил ее так, как есть, — сказал Бейнз.
— Тогда пусть он...
— Идите с парадного хода, — сказал Бейнз и снова, как собака, стал молить его: еще один секрет, сохрани мой секрет, сделай это ради старика Бейнза, он ни о чем тебя больше не попросит.
— Пойдем, — сказал полисмен. — Я провожу тебя в спальню. Ты джентльмен, тебе надо войти в дом с парадного хода, как полагается хозяину. Или вы его отведете, мистер Бейнз, а я поговорю с врачом?
— Хорошо, — сказал Бейнз, — отведу. — Он подходил к Филипу, моля о чем-то с мягким, растерянным выражением лица: я Бейнз, старый солдат; угостить тебя жарким на пальмовом масле, а? Настоящая жизнь; сорок негров; никогда не пускал в ход револьвер; знаешь, к ним нельзя плохо относиться; у них это не любовь, а что-то другое, чего мы не понимаем. Призывы еще кое-как доходили с последних пограничных постов, они упрашивали, молили, напоминали: я твой старый друг Бейнз; хочешь, пойдем на футбол? Стаканчик лимонада не повредит; сосиски; длинный день. Но провода перерезаны, призывы угасли в бескрайней пустоте вымытой, выскобленной комнаты, в которой человеку негде спрятать свои секреты.
— Пойдем, Фил, пора спать. Вот сюда, по ступенькам... — Телеграф — тук-тук-тук; что, если еще можно прорваться, вдруг кто-нибудь соединил оборванный провод? — и через парадный вход.
— Нет, — сказал Филип, — нет. Я не пойду. Вы меня не заставите. Я буду драться. Я не хочу ее видеть.
Полисмен быстро повернулся к нему:
— Что с тобой? Почему ты упираешься?
— Она в холле, — сказал Филип. — Я знаю, что она в холле. И она мертвая. Я не хочу ее видеть.
— Так вы ее перенесли? — сказал полисмен Бейнзу. — Оттуда — сюда? Значит, вы лгали? Выходит, пришлось заметать следы?.. Кто с вами был?
— Эмми, — сказал Филип. — Эмми. — Он не желает больше хранить чужие секреты; он раз и навсегда покончит со всем этим — с Бейнзом, с миссис Бейнз и с жизнью взрослых, которая непостижима; его это не касается, и никогда, никогда больше он не примет от них ни доверия, ни дружбы. — Эмми во всем виновата, — крикнул Филип, и его дрогнувший голос напомнил Бейнзу, что ведь это ребенок; разве можно надеяться на его помощь; это же ребенок; где ему понять, где ему прочесть зашифрованные сигналы об ужасе; день был такой длинный, и он устал. Вон — прислонился к шкафу и засыпает стоя, погружается в уютный покой детской. Нельзя его винить. Проснется утром, и вряд ли вспомнит вчерашнее.
— Признайтесь, — с профессиональной жестокостью сказал полисмен Бейнзу, — кто эта женщина? — И шестьдесят лет спустя старик поразил своего секретаря — единственного, кто был при нем, таким же вопросом: — Кто она? Кто эта женщина? — И, все глубже и глубже погружаясь в смерть, он, может быть, встретил на своем пути образ Бейнза: Бейнза отчаявшегося, Бейнза, опустившего голову, Бейнза, приносящего повинную.
|