На третьем запасном пути.
— Так… Ну, а ты как живешь?
— Я-то? Скоро за усердие в комиссары произведут… Вчера обыск делал. Саботажника одного из белогвардейцев ловил. Только убежал проклятущий…
Я вешаю трубку. Итак, поезд в Кунцеве. Мы тоже «саботажники» и «белогвардейцы». Мы взорвем его на этой неделе.
4 февраля.
Федя — не Мошенкин, а Ковалев. Он состоит сотрудником «Ве-че-ка». Егоров — не Егоров, а Ларионов. Он служит сторожем в «Наркомздраве». Вреде — не Вреде, а Лазо. Он в красной армии, командует эскадроном. У всех троих фальшивые, точнее «мертвые» документы — документы убитых. Все трое в партии — «убежденные коммунисты». Иван Лукич — «спекулянт», живет под своей фамилией и держит связь с «Комитетом». Я — без имени, невидимкой, скрываюсь у разных людей. Эти люди, конечно, рискуют жизнью.
Я в Москве. Невозможное стало возможным…
Я могу сказать про себя: «Я день и ночь пробыл в глубине морской, был много раз в путешествиях, в опасностях от разбойников, в опасностях в городе, в опасностях в пустыне, в опасностях на море, в труде и в изнурении, часто в бдении, часто в посте, на стуже и в наготе».
Где я теперь? Не снова ли в «глубине морской»?
5 февраля.
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе…
А сегодня… Сегодня я не нахожу любимой Москвы. Сегодня мне все чужое. На площадях — казенные «монументы». На вывесках — оскорбительные для русского уха слова. Памятник Марксу. Господи, Марксу!.. И тут же «Наркомздрав»… «Пролеткульт»… «Москвотоп»… «Наркомпрод»… Я иду по Арбату. Сияет зимнее солнце, хрустит под ногами снег. Те же тополи, те же березы, те же задумчивые особняки. Тот же уездный, московский, быт. Но вот загудела, задымила нефтью «машина». Грохот и нахальный свисток. Проносятся «владыки мира сего». «В гору холуй пошел»… Я опускаю глаза. Я не хочу, я не могу видеть их.
Ольга жила на Цветном бульваре. Я вошел на широкий двор и поднялся в четвертый этаж. Мне открыл скуластый, в кожаной куртке «товарищ»: «Нет такой… Не живет»… Когда захлопнулась дверь, я долго стоял на площадке. Темнело. Внизу, в «домкоме», — в швейцарской, — ругались громкие голоса.
6 февраля.
В моей комнате голые стены и накрытый грязной скатертью стол. На столе нечищеный самовар. За самоваром Егоров. Он пьет чай. Он пьет его по-крестьянски — с блюдечка и вприкуску, и, разумеется, из своей посуды. Он носит ее в кармане.
— Как же ты пьешь в «Наркомздраве»? Ведь религия — «опиум для народа»…
— Как пью? По закону… Один бес пытался было подъехать ко мне: «Какой, мол, ты коммунист? Какой, мол, ты бессознательный пролетарий? Бога нет. Бога выдумали попы»… Ну, я его поучил маленько: «Коммуна коммуной, а о боге не смей. Не то голову отвинчу»… Ох, господин полковник, не пристало мне ползать ужом. Да и толку нет, пока что… А грех-то, грех-то какой…
— В чем грех, Егоров?
— Как в чем? Цельный день промежду бесов. Бесовские речи слышишь. Бесам угождаешь. Того и гляди, и сам в бесы угодишь…
Хозяйка, Пелагея Петровна, выносит выпитый самовар. У нее истощенное, с зеленоватым оттенком, лицо. Ее муж, механик, работает на заводе, — «не на заводе, а на каторге царской», как она говорит. |