Изменить размер шрифта - +
Над Пензой рассыпается мутное розовое солнце. Из домовых труб тянутся го­лубые дымы. На морозе раскраснелись пензяки, отды­хают, гуляют. У реки на разметенном темнозеленом студне катка чертят лед, вальсируют конькобежцы. Далеко по льду несется вальс «На сопках Манчжурии» оркестра пехотного Венденского полка. И на гуляньи в Пензе жизнь кажется тихим, спокойным подъемом на какую-то снежную гору, у которой даже нет и вер­шины, и все поднимаются на нее, не спеша, оттого, что солнца и всяческого изобилия на всех хватит. Но, ока­зывается, всё было призрачно в той морозной, радост­ной Пензе – всё, кроме синего снега и розового солн­ца, думаю я, лежа на верхних нарах теплушки.

Поезд остановился у какой-то станции. В полу­открытую дверь вдруг запел бабий умоляющий голос:

«Христа ради, второй день стоим, пустите, солдатики, нам недалечка…». Крайний у двери солдат проснулся и высунулся, оглядывая двух платками увязанных баб.

– А вы, тетки, кто будете? Не ударницы ль от генерала Корнилова?

В вагоне захохотали и от этого хохота передняя осмелела и запросилась настойчивей.

– А ехать-то далеко? – муча бабу, спрашивал тот же крайний солдат.

Но в вагоне весело вскрикнул тенор: – То­варищи, ставлю вопрос на голосованье, пущать иль не пущать энтих дамочек?!.

– Пущать! – закричали голоса, – Я, может, четыре года бабы не видел, забыл, как она и пахнет.

В надышенную, тепловонючую теплушку солдаты втягивают двух смеющихся баб в полуподдевках, с тяжелыми мягкими узлами.

– Сюда, солдатка, лезь, к нам на полати, погре­емся маленько, а то смерзлись, – потирая руки, то­ненько засмеялся солдат на нарах.

Но внизу возле баб ярится втянувший их ефрей­тор, тот, что «ставил вопрос на голосование»; он уж умостился с одной из них на мешке и обвив ее за шею, притянул к себе и как-бы с издевкой над бабьей без­защитностью приговаривает: «А ты не супротивляйся… ух, ты враг унутренний…».

– Ты ее, Васька, бризантным крой… она, поди, ще неучена…

– Да отчапись, ты, – вырывается баба, и по хохотку слышно, что ей и приятно и страшновато в полутемном солдатском вагоне.

Поезд пошел. В освещенную фонарями полутемно­ту с нар свесились солдатские головы, каждому хо­чется посмотреть на баб. Ефрейтор уж повалил на мешок солдатку, щупает ее, а она, выбиваясь из-под него, и от щекотки и от стыда, и от бесстыдства за­ходится смехом сквозь не то рукой, не то поцелуем зажатые губы. Солдаты сползают вниз, поближе, по­смотреть на свалявшихся. Но Васька затаскивает бабу под нары. Оттуда слышится возня, сопротивление, неразборчиво-приказательные бормотанья и полузаглу­шенный шопот и смех.

Поезд идет, свистит, кричит в темноту. Спящие на верхних нарах стонут во сне. А внизу теперь уже от кого-то другого отбивается баба, будто даже со слезой, скулит по собачьи: «…да што вы… бешеные… да, Манька, да што они…», а ей кто-то затыкает рот и опять скребутся о доски сапоги и слышится неровное дыханье и кто-то сторонний будто давится смехом.

Но вдруг темноту разодрал озверелый крик: «Не натерлись ще! Набрали б…. не нарадуются!». И от это­го огненного крика всё стихло, только слышно, как на нарах, перевертываясь, умащивается разбуженный сол­дат.

Я заснул. На рассвете проснулся от общего шума. Поезд стоит на малом разъезде. У двери вагона баба в полуподдевке, с испугом ухватившись за тяжелый узел, вырывает его у Васьки, ненавистно крича: «От­дай! пусти! черт!». Кругом усталые зелено-желтые сол­датские немытые лица. Васька с черными кольцами усиков смеется, дразнит бабу, не отдает, но вдруг, сразу сгробастав, выпихивает из вагона и бабу, и узел и кричит, хохоча: «Катись колбасой, тетка! Телегра­фируй по беспроволочным проводам, что, мол, отдох­нули как надо солдатики революционной армии!».

Быстрый переход