Не судьба, однако. Завидую тебе черной завистью, с этой твоей европейской поездкой. Столько всего хотелось бы увидеть. Рим, Флоренцию, Венецию. Английские соборы. Мон-Сен-Мишель. Эскориал. Брюгге и… — кивок на картинку в позолоченной рамке с закланием агнца, -..Гент. Всюду хочется побывать — собственно, кроме тех мест, где носило тебя, убоище.
Швейцария и Германия! Господи Боже, какого хрена ты там околачивался? В смысле, ну что такое горы? Бородавки на лике Земли. А все, что севернее Альп… часть, где я служил, четыре месяца стояла под Гейдельбергом — нет, как по-моему, Европа кончается на Рейне.
Лучшее доказательство чему — тот факт, что в увольнениях я оттягивался на полную катушку, пиво хлестал чуть ли не бочками. Единственное, что доставало, это когда местные совсем уж откровенно пялились на мою диковинную для них пигментацию — тогда я чувствовал себя бухенвальдским недобитышем. Дойчланд! — К концу своей обвинительной речи Мордехай настолько распалился, что кролик в ужасе соскочил у него с колен и дал деру. — Нет уж, лучше поехать в отпуск хоть на Миссисипи.
В ответ я поделился избранными воспоминаниями о своем фулбрайтовском годе — достаточно приятными в изложении, но здесь несколько неуместными плюс конспенктивно, не без чувства вины, перечислил причины (литературные, музыкальные), по которым предпочел Европе Германию (признав по умолчанию, что разница есть).
— Рильке, Шмильке, — сказал Мордехай, когда я закончил. — Книжки можно и здесь читать. Признайся: в этом веке Германия пленяет как редкое извращение. Туда едешь нюхнуть дыма, который все еще висит в воздухе. Скажи-ка мне одну вещь: в Дахауты заехал или как?
Я заезжал, о чем и сказал. Он попросил описать городок и лагерь; я согласился. Он ненасытно требовал новых и новых деталей, а память моя иссякла быстро; правда, я сам удивился, насколько подробно помню то, что помню, — давненько это было.
— Спрашивал-то я, — сказал Мордехай, когда убедился, что выжал из моей памяти все до последней капли, — только потому, что мне тут стали сниться лагеря смерти. Вполне понятное наваждение, правда? Ну, конечно, это просто аналог нашего уютного гнездышка.
А так — не считая того, что я заключенный и что обречен на смерть, пожаловаться мне не на что. Да и все на свете, в конце концов, разве не такие же?
— Заключенные? Пожалуй… частенько и у меня возникает такое же ощущение.
— Да нет, я имел в виду насчет обреченности. Разница только в том, что меня угораздило краешком глаза увидеть приказ о казни, а большинство идут себе в газовые камеры, думая, что в душ. — Он хрипло хохотнул и развернулся на диване боком, чтобы лучше видеть меня у дальней станки, возле заводного механизма планетария.
— Это не только Германия, — произнес он. — И не только лагерь Архимед. Это вселенная. Вся вселенная, черт ее дери, сплошной гребаный концлагерь.
Мордехай откинулся на горку бахромчатых подушечек, заливаясь одновременно хохотом и кашлем, и опрокинул полупустой термос на персидский ковер, покрывающий плитки пола. Подобрав термос, он обнаружил, что тот пустой, и, ругнувшись, запустил его через всю комнату, насквозь пробив одну из панелей цветной ширмы, отгораживавшей дальний угол.
— Если тебя не затруднит, Саккетти, нажми кнопку у двери. Мне нужно еще этой тошнотной сахарной водички, которая тут сходит за кофе. Вот молодец.
Стоило мне позвонить, чуть ли не в ту же секунду возник охранник в черном (на этот раз Пердун) с кофейным столиком на колесах, груженным пирожными, из которых Мордехай произвел выборку.
Мне же второй служитель вручил три розеточки споудовского фарфора со свежей порезанной морковью.
Мордехай сдвинул с угла рабочего стола груду бумаги и книг, освободив место для наших блюдечек и подноса с пирожными. |