|
Он терпеливо подождал одиннадцати часов, когда его «холостяцкая машина» подъехала к тротуару, но вышел не сразу.
Дважды он протягивал руку к телефону и дважды опускал её. Желание пригласить Филипеско быстро прошло, и ему захотелось заехать за младшим Модрю и его подружкой.
«Или опять позвонить Жану Тузаку… Но сейчас он ещё пьян и храпит. А ну их всех… все они не стоят Десмона, надо отдать ему справедливость… Бедняга…»
Он думал о Десмоне как о жертве войны, но с жалостью, в которой он отказывал убитым. Десмон, живой и потерянный для него, вызывал у него грусть, смешанную чуть ли не с нежностью, и ревнивое уважение, какое подобало питать к человеку «с положением». Десмон держал дансинг и продавал антиквариат американцам. Вялый и немощный во время войны, когда он ухитрялся носить всё, за исключением оружия, – бумажный хлам, кастрюли, грязные горшки в госпиталях, – Десмон вгрызался теперь в мирную жизнь с боевым жаром, головокружительные результаты которого поражали Ангела. Заведение «У Десмона» теснилось в частном особняке на улице Альма, где за толстыми каменными стенами, под расписными потолками с изображением ласточек и ветвей боярышника, в окружении витражей с тростниками и фламинго, танцевали исступлённые немые пары. «У Десмона» танцевали днём и ночью, как танцуют только после войны: мужчины, молодые и старые, освободившиеся от необходимости думать и бояться, блаженные, опустошённые, и женщины, захваченные наслаждением более сильным, чем обычное сладострастие, – наслаждением чувствовать рядом мужчину, его прикосновения, его будоражащий запах, его тепло, каждой клеточкой ощущать власть мужчины, живого, неискалеченного, подчиняться в его объятиях ритму, такому же всепроникающему, как сон.
«Десмон лёг спать часа в три или в половине четвёртого, – прикинул Ангел. – Он уже выспался».
Но его рука, потянувшаяся было к телефону, опять опустилась. Он быстро сошёл вниз по густому упругому ворсу ковров, покрывавших все паркетные полы в доме, окинул снисходительным взглядом, проходя мимо столовой, пять белых тарелок, стоявших венчиком вокруг широкой вазы из чёрного хрусталя, где плавали водяные лилии того же розового оттенка, что и скатерть, и задержался только у зеркала, вправленного в массивную дверь вестибюля на первом этаже. Его притягивало и страшило это зеркало, на которое из застеклённой двери падал прямой свет, мутно-синеватый, чуть затенённый зеленью сада. Всякий раз Ангел замирал от лёгкого шока перед своим отражением. Он удивлялся, не находя в нём полного сходства с собой прежним, двадцатичетырёхлетним. Вместе с тем он не мог отыскать и конкретных мест, где время незримыми мазками отмечает на красивом лице час совершенства, за которым следует час красоты более яркой, предвестницы величественного увядания.
Ангел и не думал об увядании, да и не нашёл бы его признаков в своих чертах. Он просто недоумевал, сталкиваясь с тридцатилетним Ангелом, не вполне узнавал в нём себя и временами спохватывался: «Что это со мной?» – как если бы вдруг почувствовал дурноту или заметил непорядок в одежде. Потом он проходил в дверь и забывал об этом.
Дансинг «У Десмона» был предприятием солидным и в полдень не спал, несмотря на свои долгие ночи. Привратник мыл из шланга мощёный двор. Какой-то служитель сбрасывал с крыльца кучу изысканного мусора: лёгкую пыль, серебряные обёртки, пробки от шампанского, окурки с золотыми ободками, сломанные соломинки для коктейлей, ежедневно свидетельствовавшие о процветании заведения. Ангел перескочил одним прыжком все эти следы трудового бдения, но спёртый воздух особняка преградил ему путь, словно натянутый в двери канат. Сорок теснившихся здесь пар оставили на память о себе запах потного белья, смешанный с холодным сигаретным дымом. Ангел набрался мужества и двинулся к лестнице с массивными дубовыми перилами и балясинами в виде кариатид. |