Изменить размер шрифта - +
Не было прежней надменности, он почти не иронизировал и вообще был какой-то усталый, затравленный. К разговору он не прислушивался и смотрел на собеседников отсутствующими глазами. Заговорил только один раз, вне связи с общей беседой.

— Моего старого друга на днях взяли. Сын его тоже офицер, в военном комиссариате. Спрашиваю: «Что собираешься предпринять?» — «Ничего, — отвечает. — Получил, к чему стремился».

Наступило неловкое молчание. Медведев, как мне показалось, с любопытством в упор смотрел на Горева.

— Возмущаетесь?

— Да-с.

— Может быть, и зря. Революция ведь она родственных уз не признает. Порой превращает во врагов и отца с сыном, и дочь с матерью.

— Чтобы так поступать, надо слишком верить в свою правоту.

— Иначе и нельзя. Боец должен верить в то, за что сражается.

— А если он все-таки не верит?

Медведев приподнял свои массивные, квадратные плечи.

— Какой же он к черту боец, если не верит? Такой превратится во врага или сбежит с поля боя. Сейчас идет война за Россию. Если с нами, то верить нам, если с ними, то верить им.

— Но ведь есть люди, которые не могут решить, к кому присоединиться.

— Есть. Но выбор им сделать придется. И не завтра, а сегодня. Кто этого не сделает, окажется в положении зерна между двумя жерновами. Раздавят…

— Может, чаю попьем? — вмешался Савельев, которого тяготил этот разговор. — У Софьи Михайловны сохранилась пачка настоящего китайского…

Ни Медведев, ни Горев больше не вернулись к этой теме. За чаем говорили о здоровье Ленина, положении на фронте, потом, как обычно, разговор перекинулся на служебные дела.

— Спекулянты заели, — говорил Медведев. — Просто в блокаду Москву взяли.

Действительно, каждую неделю на Сухаревке проводились облавы, сопровождавшиеся истошными бабьими криками и визгом. Но рынок существовал по-прежнему, шумный, гомонящий, бесстыжий. У розовой Сухаревской башни вздымался к небу дым от тысяч самокруток, толкалась неугомонная разношерстная толпа — купеческие поддевки, картузы, мундиры со споротыми погонами, котелки, солдатские шинели, армяки, лапти.

По карточкам давали только четверть фунта серого, наполовину с опилками хлеба, а на Сухаревке легко можно было выменять белую как снег муку, толстые розовые ломти сала, свежее сливочное масло.

— Надо бы на Сухаревке специальную группу создать, — сказал Савельев, отхлебывая чай из блюдца. — Что облавы? Пропололи, а они, как бурьян, вновь лезут. Может, пока туда из особой группы людей перебросить?

— Нет, ослаблять борьбу с бандитизмом нельзя. На Малой Дмитровке опять вооруженный налет. Мартынов совсем извелся.

Савельев расстегнул на груди нижнюю рубашку, обнажив толстый слой бинтов.

— Кстати, как мой старый знакомый Кошельков поживает?

Я обжегся чаем.

— Неплохо поживает, — прищурился Медведев, — за наше здоровье молится.

— Обидно, у меня ведь с ним личные счеты…

— Не только у вас, Федор Алексеевич. Еще кое у кого…

Мне показалось, что Медведев искоса посмотрел на меня. Неужто знает?

На прощанье Савельев предложил посмотреть коллекции бабочек. Это было соблазнительно, но Медведев отказался, поэтому отказался и я.

Провожала нас Софья Михайловна.

— А вы, Петр Петрович, не пойдете? — обернулся Медведев к Гореву.

— Как прикажете.

— Здесь приказываю не я, а Федор Алексеевич.

— Тогда я еще немного останусь.

— Что же, пожелаю вам всего доброго.

Быстрый переход