Маленький двухместный автомобиль красного цвета рванул с места и затерялся среди потока других машин.
В приемной дремал какой-то пациент. Люсьен вошел в столовую. На столе стояли приборы. Под салфеткой лежал листок, вырванный из блокнота. Марта написала: «Мсье сказал, чтобы вы ужинали без него». Пожав плечами, Люсьен сделал из бумаги шарик и точным ударом ноги отправил его под буфет. Потом пошел на кухню и включил газ под кастрюлями. Он привык к одиночеству, привык в одиночестве есть, слышать телефонные звонки, раздающиеся круглосуточно, общаться со своим отцом посредством записок; на сервировочном столике его всегда ждали блокнот и шариковая ручка. «Мне нужно двести франков на новые бутсы…» «Нужны новые джинсы…» «С меня требуют триста франков за починку мопеда…» На другой день Люсьен находил деньги. Он выбрал удобный способ. Ему не приходилось клянчить, доказывать необходимость тех или иных расходов. Некая злобная стыдливость мешала Люсьену признаться отцу, что ему хочется купить новые пластинки или книги, а то и просто что он истратил свою месячную норму. Доктор обо всем догадывался, но никогда не роптал, и Люсьен зачастую сердился на себя за то, что не доверял до конца отцу. Но у него образовался свой собственный мирок, несколько обособленный, да и потом, требовалось время, чтобы исповедаться, какой-нибудь пароль, дабы установить взаимопонимание. Но тот, с кем он встречался в дверях или, наскоро обедая, за столом, а то и поздно вечером, всегда выглядел усталым и озабоченным. Он задавал несколько вымученных вопросов об учебе, словно силился играть роль, которая оказалась ему не по душе. А если вопреки всему что-то похожее на порыв нежности толкало их порой друг к другу, тут, как нарочно, начинал звонить телефон.
— Ладно, — говорил доктор. — Такая уж работа, ничего не поделаешь… Сам увидишь…
Ибо он страстно желал, чтобы Люсьен посвятил себя медицине, а Люсьен отчаянно упирался, отказываясь погружаться в беспокойное учение, которое в конечном счете оборачивалось этим ужасным повседневным рабством. Он упрямо отлынивал, противопоставляя любому внушению или негодованию неодолимую силу апатии.
— Но чем же ты все-таки хочешь заниматься? — кричал доктор.
— Я хочу плавать на кораблях, — отвечал Люсьен.
Однажды этот ответ совершенно случайно слетел у него с языка, а потом он поверил, что таково его истинное призвание. До старой Марты докатились отголоски их ссоры, и она, привыкнув говорить без обиняков, высказала все, что думала.
— Это несерьезно, мсье Люсьен. Хотите знать правду? Ну так вот, вам просто хочется другой жизни, и все! Неважно какой, но другой. Ах, если бы ваша мама была жива!
И тут же пошли отвратительные сетования, противные, вязкие нравоучения. Временами он ненавидел Марту, дом, отца, лицей, домашние задания, уроки. Да, не важно, какая жизнь, но главное — другая. Повзрослеть! Скорее бы повзрослеть! Выйти из этого неопределенного возраста, когда еще не имеешь права принадлежать самому себе. Вот Эрве, например, оставили в покое. Ему легко. Мать и сестра у него под каблуком. С зятем никто не считается. Эрве чувствует себя отлично. Замечания отскакивают от него как от стенки горох. Кому, как не ему, пришла в голову идея похитить мадемуазель Шателье? Конечно, это глупость, но он с такой удалью умел совершать глупые поступки! Кто поспорил однажды вечером, что пройдет, балансируя, пятьдесят метров по парапету моста Пирмиль? И пари, конечно, выиграл он. Внизу катила свои воды разбухшая от дождей, покрытая пеной, смертельно опасная Луара. Ребята затаили дыхание. Зато какой взрыв веселья потом. Чуточку страха — это как раз то, что придает существованию ни с чем не сравнимую выразительность. Затем они зашли в бистро, чтобы отметить этот подвиг, и изрядно выпили москаде. |