. Опять же чокнутых к больным не возят, а те, кто в здравом разуме, спешат к больной сестрице, а не во двор, к пивным ларькам… Нонсенс, нелепица!
Почувствовав, что вконец запутался, Ким плюнул и переключился на другое. Спать ему не хотелось, выспался он днем и, по совиной своей природе, сел бы сейчас к компьютеру, закурил и сочинил главу про фею, злобного мага и безутешного Конана. Тоскует он на острове, печалится! А почему? Во-первых, потому, что потерял корабль и всех своих товарищей, а во-вторых, не в кайф ему сладкая жизнь без приключений. Дайома, конечно, очаровательна… глазки, ножки, грудки и все такое… Но героический зуд терзает Конана, и нет ему счастья в объятиях феи! Слишком уж много любви, вина и вкусной снеди, и чересчур мягкая постель…
Ким закрыл глаза, и под сомкнутыми веками побежали одна за другой строчки, укладываясь плотными рядами в хранилище памяти. Память у него была отличной; вспомнится все, оживет, стоит только до компьютера добраться. Или хотя бы до листа бумаги…
* * *
Конан, стоя по пояс в воде, приподнял сосуд, и багряная струя хлынула в морские волны.
– Тебе, Шуга, старый пес! – провозгласил он. – Глотни винца и не тоскуй на Серых Равнинах о прошлом!
Вино было настоящим барахтанским – таким, каким и положено свершать тризну над дорогими покойными, не вернувшимися из океанских просторов. Во всяком случае, оно пахло, как барахтанское, и отличалось тем же терпким горьковатым вкусом и нужным цветом, напоминавшим бычью кровь. «Быть может, – думал Конан, – Дайома отвела ему глаза, подсунув вместо барахтанского сладкое аргосское или кислое стигийское, но вряд ли». За месяц, проведенный на острове, он убедился, что рыжеволосая колдунья способна сотворить фазана из пестрой гальки и плащ из лунного света – к чему бы ей обманывать с вином? Нет, барахтанский напиток не был иллюзией – в чем он убедился, в очередной раз отхлебнув из кувшина.
– Тебе, Одноухий, свиная задница! – Вино щедрой струей хлынуло в воду. Одноухий занимал на «Тигрице» важный пост десятника стрелков, и его полагалось почтить сразу после Шуги, кормчего. – Тебе, Харат, ослиный помет! Тебе, Брода, мошенник! Тебе, Кривой Козел!
В кувшине булькнуло. Он опрокинул остатки вина себе в глотку, добрел до берега, где выстроились в ряд десяток амфор, прихватил крайнюю и снова вошел в воду. Чего-чего, а вина у него теперь хватало! Да и всего остального, что только душа пожелает… Всего, кроме свободы.
Он отпробовал из нового кувшина, желая убедиться, что в нем барахтанское. Барахтанское и было: красное, терпкое, крепкое. Как раз такое, каким упивались парни с его «Тигрицы» во всех прибрежных кабаках.
– Тебе, Патат, безногая ящерица! Тебе, Стимо, бычий загривок! Тебе, Ворон, проклятый мазила! Тебе, вонючка Рум!
Да, хороший пир он задаст своему экипажу! Вина вдосталь, хоть купайся в нем! А ведь известно, что покойникам много не надо – пару глотков или там по полкружки на брата, и они уже хороши. Значит, остальное он может выпить сам…
Что Конан и сделал, а потом принес новый кувшин.
– Касс, разбойная рожа, тебе! И тебе, Рикоза, недоумок! Прах и пепел! Пейте, головорезы, пейте! Капитан о вас не позабыл!
Он выкрикивал новые имена, прозвища гребцов, стрелков, рулевых – всех, кто покоился на океанском дне, чью плоть сожрали рыбы, объели крабы, чьи души томились сейчас на Серых Равнинах. Он старался не глядеть на проклятый оскал рифов, на гигантские акульи зубы, в которых догнивал остов «Тигрицы»; зрелище это будило в нем яростный гнев. |