Лишь одно казалось непреложным: не было смысла ехать в город вслед за процессией сумасшедших. Там их ждала беда — во всяком случае, так они предполагали. Значит, надо незаметно добраться до Фонтен-де-Воклюз, потом повернуть на север. И будь что будет.
Труба вопила.
Нелепая в своем неколебимом оптимизме, процессия храбро двигалась вперед, сумасшедшие вели слепых, слепые — мудрецов.
— Вариации на разные темы, — громко повторил Катрфаж. — Как бриллиант является вариацией угля, а гусеница — бабочки.
Внутри гулких приделов (было лишь свечное освещение, так как электричество еще не включили) атмосфера была такой же, может быть еще более напряженной, люди плакали, стонали, рыдали, голосили — у всех было, что или кого оплакать, и совсем немногие оправились настолько, чтобы предаться настоящей радости. А ведь многие были еще и голодны!
Церемония началась, действительно так, но должной торжественности не получилось. Из оркестра были всего три музыканта, и им не удавалось завладеть вниманием толпы, потому что солировала скрипка. Тем не менее, они вполне прилично сыграли национальный гимн, после чего мэр, с лентой через плечо, начал свою речь, правда, его было почти не слышно из-за гула и рева толпы. Кроме того, толпе хотелось чего-то еще, иных развлечений, скажем, немедленно расправиться с какими-нибудь нацистскими преступниками, чтобы отплатить за все пережитые беды и страхи. Это было естественно — многие потеряли друзей и родственников за годы кровавой бойни. Бесконечные жестокости, депортации, пытки, убийства… все это прочно сидело в сознании, воспоминания об этом, словно миазмы, отравляли музыку и танцы, радость освобождения.
Крики безумного проповедника, взывавшего к справедливости и возмездию, были как нельзя кстати. Стоило процессии с факелами ворваться на площадь, настегивая коров и лошадей, как с другой стороны из старого квартала вышла другая процессия, состоявшая из одних женщин, грязных, с опущенными головами, которые шагали под конвоем из молодых женщин, проституток и старух, у которых были факелы в руках. Поначалу их можно было принять за кающихся грешниц, которые хотели поблагодарить, совершить своего рода жертвоприношение в честь освободивших их людей. Но нет, это были женщины, так или иначе сотрудничавшие с оккупантами. Некоторые были любовницами солдат, другие просто любезничали с ними, не подозревая, что уже попали на заметку отвратительным моралистам, бичующим вполне добропорядочных горожан (таких моралистов хватает в любом городе) своим пуританским рвением. Многие и вовсе ни в чем не провинились, просто оказались достаточно хорошенькими, чтобы вызвать ревность старых дев, которые «сообщали» о них полиции, преданной правительству в Виши, или анонимно докладывали об их «сочувствии» немцам. Теперь им надлежало заплатить за свои «грехи». Толпа заревела — после всего пережитого жаждали отомстить, выместив гнев хоть на чем-то или на ком-то. «Ножницы! — кричали собравшиеся на площади. — У кого есть ножницы?»
Толпа расступилась по всей длине площади, освободив коридор, и на одном его конце поставили всех жертв, которые выглядели очень трогательно, словно школьницы, собравшиеся участвовать в соревнованиях по бегу. На самом деле, их силой заставляли бежать сквозь строй старые ведьмы, где-то отыскавшие несколько больших ножниц, которыми швеи отрезают от рулона ткани нужный кусок. Всем несчастным старухи обрезали волосы, надавав по ходу дела пощечин; они разорвали каждой платье или оголили плечи, а потом толкали их, чтобы те бежали сквозь строй, и толпа с удовольствием хлестала их ремнями или прутьями. В первые ряды лезли старухи, которые этой расправой мстили за свою неудавшуюся жизнь, за житейские разочарования, даже за свое бесплодие. Они вкладывали в удары всю силу, будто хотели таким образом наделить плодовитостью молодые тела каких-нибудь девственниц — известно, что в Древнем Риме женщины били статуи, желая забеременеть. |