Изменить размер шрифта - +
.. Только эта сложная жизнь могла удовлетворить моим нестерпимо сложным потребностям». У него навсегда осталось томление по Константинополю и мечта вернуться туда. С Константинополем были связаны заветные мечты его. И трудно сказать, какой Константинополь был ему дороже, Константинополь византийский или Константинополь турецкий. Константинополь и Греция имели для К. Леонтьева то же значение, которое для многих имели Рим и Италия. Он чувствовал и любил красоту старой Европы, но он не жил ею непосредственно, не черпал из неё источников творческого вдохновения. Его слишком отталкивала современная буржуазная Европа. Все надежды его на цветущую и сложную культуру были связаны с Востоком. Он придавал огромное значение внешнему стилю жизни и пластической её стороне. То, что европейские люди надели фрак и пиджак, он считал роковым и для их духа. Он видел в этом знак внутреннего процесса разложения и смерти. На Востоке процесс разложения ещё не так далеко зашёл, хотя роковые признаки его Леонтьев видел и предрекал последствия его.

«Все истинные художники, все поэты, все мыслители, одарённые эстетическим чувством, не любили среднего человека». «Все истинные поэты и художники в душе любили дворянство, высший свет, двор, военное геройство». «Байрон бежал из цивилизованных стран в запущенные тогда и одичалые сады Италии, Испании и Турции. Тогда в Турции ещё жил Али-паша Янинский, которого свирепость была живописнее серой свирепости французских коммунаров; в Италии в то время было ещё восхитительное царство развалин и плюща, калабрийских разбойников, мадонн и монахов. «Ограниченный» сардинский король не запирал ещё первосвященника римского в ватиканскую тюрьму и не обращал ещё с помощью людей прогресса всемирного города в простую столицу неважного государства. В Испании боя быков ещё не стыдились тогда. И даже сражаясь за Грецию, великий человек не предвидел, что интересная Греция Корсара в Фустанелле – есть лишь плод азиатского давления, спасительного для поэзии, и что освобожденный от турка Корсар наденет дешевый сюртучишко и пойдет болтать всякий вздор на скамьях афинской «говорильни». «Без мистики и пластики религиозной, без величавой и грозной государственности и без знати, блестящей и прочно устроенной, – какая же будет в жизни поэзия?.. Не поэзия ли всеобщего рационального мещанского счастья?..» К. Н. более всего заботила не «эстетика отражений» на полотне или в книгах, а эстетика самой жизни. Он всё ещё верил и надеялся, что эстетика жизни, эстетика единства в разнообразии, сохранится на Востоке, тогда как на Западе казалось ему безнадежно проигранным дело эстетики жизни, – там и «эстетика отражений» скоро будет невозможна. Он видел, что экзотический, живописный быт Востока разрушался. Особенно остро подмечал он этот прогресс у балканских славян, которых не любил и с которыми не связывал никаких надежд. Все надежды его были связаны с византийским духом, с греческим православием и с Турцией, которые препятствуют либерально-эгалитарному прогрессу и спасают от разложения. Наблюдения над жизнью славян в Турции и на Балканах поколебали в нём веру в племенной, национальный принцип и привели к отрицательному отношению к панславизму. О национальной политике потом им были высказаны необычайно острые и глубокие мысли. Внутренняя драма К. Н., которая привела его к религиозному кризису, к ужасу гибели и исканию спасения, была в том, что он страстно искал земной радости, земной прелести и земной красоты и не верил в прочность и верность всего земного. Чувство гибели всего земного, тленности земной красоты было у него уже до духовного перелома. Это чувство было заложено в его романтическом темпераменте. Как романтик, хотел он во имя красоты противоречий, страданий и неосуществимости желаний. Романтическая эстетика К. Н. требовала существования зла наряду с добром. Это повлияло и на всё его понимание христианства.

В такой духовной атмосфере окончательно созрел в К.

Быстрый переход