|
Но показания других арестованных, выбитые у них следователями-садистами, не оставляли ему выбора. Продолжать и дальше терпеть невыносимые муки уже было выше всяких человеческих сил. В мае 1937 года Сосновский «заговорил». Пытки отменили. Это была последняя «милость» палачей. 15 ноября 1937 года по решению Коллегии НКВД СССР Игнатий Сосновский был расстрелян.
Что он чувствовал в те последние мгновения своей земной жизни? Облегчение? Горечь? Сожаление? Или выжженную пустоту в душе? Об этом нам не суждено знать. Был ли ошибочным тот его шаг в далеком 1920 году, когда он принял честное слово Дзержинского как пропуск в новую счастливую, как тогда представлялось очень многим, жизнь? Одно можно с уверенностью сказать: советская власть 1937 года совершенно не походила на ту, ради которой поручик польской армии отказался от родины, фамилии и своего прошлого. Сделал он это с надеждой на будущее, в котором, как ему казалось, честное слово будет цениться так же высоко, как и то, что когда-то ему дал Дзержинский.
Спустя двадцать лет — в 1958 году честное имя Игнатия Сосновского было восстановлено. Его посмертно реабилитировали.
Глава вторая
Последний прыжок самурая
Снежная, с трескучими морозами зима 1941 года недолго продержалась в Маньчжурии. В конце февраля подули теплые ветры со стороны Южно-Китайского моря и принесли с собой раннюю оттепель. Небо очистилось от свинцовых туч, и под лучами солнца из-под снежных шапок проклюнулись рыжими макушками маньчжурские сопки.
К середине марта о зиме напоминали лишь съежившиеся серые клочки снега в глубоких распадках. Весна с каждым днем все более властно заявляла о себе и торопила приход лета.
Прошло еще несколько недель, и пологие берега Сунгари покрылись золотистым пухом распустившейся вербы. Южные склоны сопок заполыхали нежно-голубым пламенем лазурника. Пригороды Харбина окутались бело-розовым туманом цветущей вишни, сирени и напоминали один огромный сад.
Этот бурный приход весны мало радовал русских и китайцев, разделенных скованным ледяным панцирем Амуром. С наступлением дня лед начинал угрожающе потрескивать. В верховьях реки зарождался грозный гул и, словно предвестник будущих великих потрясений, наполнял сердца людей предчувствием большой беды. Свыше тридцати советских дивизий, глубоко зарывшись в землю и ощетинившись мрачными глазницами амбразур дотов, со дня на день ждали изготовившегося к грозному прыжку на Дальний Восток «японского самурая».
Харбин в те дни напоминал клокочущий вулкан. Вооруженная до зубов 700-тысячная Квантунская армия только и ждала приказа, чтобы прорвать границы марионеточного государства Маньчжоу-Го и обрушиться всей своей мощью на советские приграничные поселки, а затем на весь Дальний Восток. В воздухе витало тревожное ожидание близкой войны и большой крови. Об этом говорили, уже не таясь, не только в штабе армии, казармах, «мостовых ресторанчиках», но и на главной харбинской «брехаловке» — оптовом рынке в порту.
Перед гостиницами, у железнодорожного вокзала и в речном порту терлись личности сомнительного вида. Отпетые мошенники, ловкие карманники и даже дерзкие налетчики предпочитали держаться от них подальше. Наметанным взглядом и особым, выработанным с годами, чутьем они улавливали этот стойкий, несущий угрозу запах полицейской ищейки. Его не могли перебить аромат дорогого одеколона и папирос, скрыть добротный европейский костюм или замызганная китайская дабу. Их гончую породу выдавали липкие и цепкие взгляды, вкрадчивые кошачьи движения и незапоминающиеся физиономии. Филерская служба японской жандармерии не знала покоя ни днем, ни ночью. Охота на коммунистических агентов была в самом разгаре.
Город жил прифронтовой жизнью. План «Кантокуэн» («Особые маневры Квантунской армии») — вооруженного нападения Японии на советский Дальний Восток — командующий армией генерал Умэдзу готов был привести в действие по первому приказу из Токио. |